Еська
Шрифт:
Поднял Еська глаза повыше: а над теми Ласточка вьётся, крыльями по щекам так и лупцует, клювом по макушкам долбит, коготками в щёки вцепиться норовит. Тут он и разобрал, что Белый Барин кричит:
– Весна, весна грядёт!
А споднизу, с-подо льда-то, тук-тук, тук-тук доносится. То Водянушка с подругами стучат, да зимовикам того не ведомо: они думают, ледоход зачинается.
Как Белый Барин хватит Анхипа по маковке, тот на лёд и осел весь. И уж какими словами он его величал, того я вам сказать не могу, потому одно непотребство и грубость там были: мол, из-за тебя, такой-то и сякой-то (а какой и сякой, я
А Анхип, обо всём ином позабыв, следом за залупою своею под лёд кинулся. Там уж его русалки к рукам и прибрали. Да после наружу выглянули и пальчиками Белого Барина подманивать стали. Но уж тот им не дался, опрометью на берег выскочил и уж боле к реке близко не подходил.
Как после Лидонька с подругами прощалась, какие они слёзы лили, того я вам сказать не могу. Но уж, ясное дело, по иной причине, чем как Белый Барин бранился: просто слов нету у меня того передать.
Лидонька Водянушку тихо так спросила: мол, ты-то не желаешь обратно Аннушкою стать, но та вздохнула только и так ответствовала:
– Ты сюда невинным дитём попала, а я в верхней жизни, кажись, и света не видела, мне она отсель сплошным мраком мнится. Прощевай, милая, тебе посуху идтить, а мне век тут оставаться.
– Я тосковать по вам буду, – говорит Лидонька, а слёзы так на лёд и капают, да лунки в ём прожигают.
– А ты вот что сделай, – Водянушка говорит. – Как лёд вскроется, спеки пирог маковый, в плат белый его заверни, после приходи на бережок, самый крутой водоворот выбери, да в него пирог и кинь. Тогда ты с миром нашим квита будешь, забвение сладкое всего, что было, к тебе придёт, и ты уж боле тосковать по царствию нашему не станешь.
3
Дошли Еська с Лидонькой до деревни. Ласточка им путь казала.
Вошли в дом, на коем гнездо было. А то дом родителей Лидонькиных как раз и был. В её-то память отец путников привечал да ласточке дал гнездо средь зимы свить: то, говаривал он жене, нам от доченьки нашей привет. И точно так вышло.
То-то радости было!
– А особый тебе поклон, Еська, что ты в невинности нам её воротил, – отец говорит.
Мать его дёргает: мол, что ты, старый! кака уж там невинность, была б жива доченька. Да Еська честно признался: тут, мол, не меня, а Ласточку благодарить надобно.
Старики Еську у себя оставляли. Но он до весны лишь у них пожил. А как река вскрылась, с Лидонькой вместе кинул в омут пирог маковый, в плат белый завёрнутый, после поцаловалися они и на том распростились.
А по реке сугроб плыл на льдине, в коем уж никто Анхипа признать бы не смог.
Лидонька – к родителям, а Еська дале пошёл.
КАК ЕСЬКЕ ЕТЬ НАДОЕЛО
Дошёл Еська до распутья. Три дороги в три стороны идут, а посреди камень лежит. Направо, мол, пойдёшь, коня потеряешь, налево – голову сложишь. а прямо пойдёшь – тебе еть надоест.
Сперва-то он направо свернул. Всё одно коня нет, так и потеря невелика. А после думает: «Как это надоест? Разве ж могёт такое быть? Чё-то тут не так».
Переступил Еська камень, да и зашагал напрямки.
Недолго вскоре дорожка в плетень уперлася. За плетнём – изба. Глянул Еська – мать честна! – во дворе-то чисто погост: с дюжину, не меньше, крестов надмогильных.
«Эва! – думает Еська. – Чё ж там деется, где голову сложить надобно?»
Тут дверь отворилася, на крыльцо баба выходит. Худу-ущая – все косточки да жилочки счесть можно. Глаз в глазницах не видать – така темень там, в глуби-то. Скулы торчат, кожею обтянуты. Волос – что трава по осени. Грудей и вовсе не наблюдается: сарафан на плечах висит, ровно рогожка на пугале.
Однако Еську едва увидала, рот так улыбкой и расщерился:
– Заходи, гость дорогой, попотчую чем Бог послал.
Едва Еська на двор ступил, за спиной – стук: калитка сама захлопнулась да щеколдой задвинулась.
А та-то его за руку берёт да приговаривает:
– Ты не бойся, добрый молодец. Тута тебе ничё не грозит окроме радости да услады.
А рука у ей холодна, не хуже, чем Водянушкина, да только та словно ветерок морозный, а эта – сосулькой кажется. Не успел Еська о том подумать, ан рука-то враз и согрелася.
– Чего это я бояться стану? Нешто я б сюды пошёл-то, коли б страх у меня был?
А сам думает: «Чем же тут подхарчиться можно, коли хозяйка сама этак-то тоща?»
Вошли в дом, а там ни стола, ни лавки, ни иконки даже в красном углу. Одна печь на пол-избы – полатям конца-краю не видать. В печи котёл на огне: бульк-бульк – кипит помаленьку.
– А как же тебя звать-величать, хозяюшка? – Еська спрашивает.
– Отрадой Тихоновной.
– Ну, так и здорово, Отрадушка. А сам оглядывается: не на столе, так, может статься, на окошке хоть миска стоит с хлебовом? Ан и там ничего нету.
Тем временем Отрада на печь взгромоздилась, да Еське руку протягивает. Пальцы словно сучки заскорузлые, но Еська, виду не подавая, берёт руку.
Тут-то он и вовсе удивился: ведь вот давеча ладонь горяча была, ан за миг какой-то обратно остыла. А только вновь его пальцев коснулась, да и согрелась сызнова.
– Люба ль я тебе? – говорит.
– Отчего ж не люба?
Да и губами тянется. Это Еська-то. А она – нет. Цаловать его не стала, а того взамен, слова худого не говоря, да и доброго тоже, на спину брык, подол цоп – к подбородку подтянула, ножонки врозь разбросала. А мяса на них и не бывало будто: кожа с ляжек мешковиной пустой свешивается, одни коленки торчат, ровно грибы берёзовые.
Однако Еська, словно так и надобно, ласково этак её оглаживать зачинает, губами прикоснуться сбирается: кожа-то хоть сера да шершава, а всё одно – бабья. Да другой рукою к мандушке тянется, чтоб расшевелить её для начала.
Только ничего этого не успел содеять Еська.
– Ты энти штуки немецки брось, – она ему строго этак молвит. – Собрался еть, так и ети.
– Отчего ж немецки? Они и по-русски сладки бывают весьма даже, штуки эти самые.
А манда-то ейная уж отворилася, словно пасть на пряник маковый. И то похоже: по губкам уж и слюня потекла. Ладно, Еську долго просить не надобно: он за верёвку дерганул, что портки придерживала, да и к делу приступил.