Еська
Шрифт:
Наконец, пятнадцать лет Долмаше стукнуло. Я и говорю мужу: всё, мол, сыночек вырос, ему нянька боле не требуется. Правду сказать, я проку от слов своих не ждала, ан нет: на сей раз послушал. Верно, говорит, сбирайся, нянюшка, прочь, да не бось: я тя не обижу, златом-серебром осыплю. Та головою кивнула, а уж как глазом-то сверканула, то одна я видала.
Той же ночью помер царь наш. Лёг спать здоровым, а утром приходим – уж остыл. Я было за слезами да поминками про ворожею и думать забыла.
Настал день венчания Долмаши на царство. Весь
Одно только неладно: в энтот день елда одолела, так он особенно злобен был. Сколько тумаков раздал – не счесть!
Наконец, вышел на крыльцо красное, все ему в ножки кинулись. Тут-то ко мне ворожея и подкралася: помнишь, мол, уговор?
– Как не помнить!
– Ну так и отдавай чего лишилась – званье жены царской.
Не успела она это вымолвить, как царь новоспеченный, сыночек мой родненький, к ей оборачивается и молвит:
– Что это вы, мамаша, ровно неродная стоите? Подите к нашему величию поближе, дабы все на родительницу нашу любоваться могли.
Я к ему кинулася: нешто, мол, ты родну матушку не признаёшь? А он – ей:
– Мы, мол, матушка, не забыли, как вы няньку нашу невзлюбить изволили, и в честь нонешнего светлого денька вам в угоду её прогнать повелеваем.
И на меня пальчиком кажет: мол, вытолкать взашей. Слуги было ко мне кинулись, да и стали, ровно вкопанные. Глядят и не видят. А ворожея ухмыльнулася, да и молвит ехидно этак:
– Видать, она колдовка была. Твоё величие прогневался, она и спарилася.
Так стала я незримой и неслышной. Потому и подивилась, что ты меня углядел. А иные-прочие – сам, небось, видал – сквозь меня с тобою разговаривают.
Всё ж таки жила я подле сыночка, любовалася, как он споро с государством управляется. Только худо, что елда, как назло, что ни день, одолевала. И все указы у его на один лад выходили: никто, мол, добром работать не станет. А посему прежде, чем кому за дело браться, надо работника того выпороть что есть сил. Никто, правда, с того лучше работать не начинал, а он твердил: коль они после розог-то трудиться не желают, то без их бы вовсе палец о палец не стукали, и обратно выходит, я, мол, прав. А может, так и есть, я ведь в государственных делах не смыслю. Правда, одному это на пользу шло – палачу. Потому его Долмаша самолично порол, и уж, сам понимаешь, после того он только боле ярился и труд свой злобственный пуще прежнего сполнял.
И ишо – развлечение. В первый же день говорит Долмаша ворожее-то:
– А что, матушка, ведь мы самый первый ебака в царствии нашем, аль нет?
– А это мы сейчас узнаем.
Свистнула в два пальца по-разбойничьи, и в тот же миг в окошко ворон чёрный влетел, тот самый, что нянюшку мою заклевал. Долмаша и спрашивает:
– Скажи мне, ворон, птица вещая: кто наипервейший ебака в царствии нашем?
– Знамо дело, ты. Ведь ты всяку бабу насмерть заетить могёшь.
Вот что ни день стал Долмаша ворона вызывать, чтобы вопрос этот самый ему задать. И всякий раз один ответ был. Да только однажды по-иному тот каркнул:
– Знатный ты ебака, ничё сказать нельзя. Да только есть один против тебя сильнейший.
– Как же сильнейший? Нешто его елда смертоносней моей?
– Да не смертоносней, а только ты елдою своей кого угодно на небеса лишь отправить можешь, а он ихнюю сестру заживо за облака вознесёт и обратно воротит.
Осерчал тут Долмаша, оборотился так, что залупой с ног боярчика сбил, что к ей приставлен был. Хвать ворона за шею:
– А ну сказывай, как сего супостата прозвание?
– Еська.
(Улыбнулся про себя Еська, это услышавши, но голосом ничё не сказал.)
Долмаша в сердцах так сжал ворона, что только косточки хрустнули. Он падаль в сторону отшвырнул и повелел Еську изловить и пред царски очи привесть? Чё эт с тобою?
(А это Еська закашлялся, чтоб усмешки своей не выдать.)
Ну и, знамо дело, поймали Еську. Да ты слухаешь аль нет?
(Куды там не слухать! Еська аж поперхнулся. Да ишо б не поперхнуться, коли кого-то заместо тебя на казнь лютую схватили! А царица дале продолжает.)
Привели его пред очи Долмашины:
– Никак ты Еська-злодей?
– Прости, кормилец, а только никакого злодейства я за собою не знаю.
– Да нешто это не злодейство – поперёк царского путя становиться?
– Да что ты! Зачем это я буду тебе помеху творить?
– А коли так, то признавайся, как это ты баб к небесам возносишь?
– А это, царь-батюшка, проще простого. Надобно только самому воспарить. А уж она с елды моей, небось, не сорвётся. Да и не ведаю я, честно тебе сказать: кто из нас кого подымает. Может и так статься, что это она воспаряет и меня через мандушку свою до небесных высот возвышает.
– Ан врёшь. Как же ж бы ты теперя перед нашими очами стоял, коли б с ими совместно помирал?
– Так мы ж опосля так же союзно и наземь ворочаемся. Да ты не бось: от ентого дела ишо никто не помер, а вот позабыть весь мир на время – нам с вашею сестрою очень даже запросто.
– С какою такою сестрою?
– Да с обычною. Ведь ты хучь и царского роду, а всё – бабьего племени.
Смекнула ворожея проклятая, что он помимо чар видит сущность Долмашину. Кинулася наземь да как завопит:
– Нешто не видать тебе, царь-батюшка, что насмехается он над твоим величием? Повели-ка его сказнить казнью лютою, чтоб другим-прочим неповадно было.
Он и повелел. Вот ведь как она дитя невинное околдовала!
Закопали Еську живьём и камнем привалили, да не простым, а заветным. Откатить его нельзя ни человеку, ни зверю, а лишь можно сдвинуть, на себя потянув. Только на того, кто это сделать удумает, камень накатится и раздавит напрочь.
Всё это я видала своими глазами, сама никому, окроме колдовки проклятой, невидимая. А она, как никто не слышит, всё шепнуть норовит: гляди, мол, как моя плоть твою одолевает.