Если б мы не любили так нежно
Шрифт:
Утром наш герой приходил, опухнув с похмелья, и рейтары ухмылками приветствовали его, — многих из них он намедни видел на Неглинке. Иные со скабрезными усмешками спрашивали его, сколько сломал он за ночь пик или «задал мер овса» и безбожно преувеличивали собственные успехи. А он стонал внутренне, вспоминая обрывки своих ночных художеств, и скрежетал зубами от угрызений протрезвевшей совести.
Ему вдруг пришла в голову страшная мысль: а сыновья его или не его?! Разноокий Вильям явно его, а Петр и Андрей?!
Бледная, с лиловыми кругами под глазами, Наташа
— Какому, батюшка, угоднику молиться, ежели муж жену разлюбил?
— Коли муж жену невзлюбит, — пропел поп, — потребно петь молебен мученикам Гурию, Симону и Авиве.
— А от пьянства, от змия зеленого, отче?
Поп крякнул, проглотил слюну, покраснел носом.
— От винного запойства надо молебен пить, то есть петь, мученику Вонифатию и Мовсею Мурину.
— А ежели муж к блудным девкам ходит?
— Для избавления от блудныя страсти молитвы возносить преподобному Мартемьяну и преподобному Моисею Угрину.
Пастырь положил на себя широкий крест.
— Вот, дочь моя, что получается, когда раб Божий упорствует в ереси своей!.. Доколе терпеть будешь этакое непотребство? Великий грех на душу берешь, дщерь моя Наталья!..
Впервые за долгие годы перестал ротмистр следить за тем, чтобы воины его шквадрона не расхаживали «в развращенном виде» (неопрятно одетыми), забросил манеж, не ходил лично глядеть за чисткой коней при задаче корма в конюшнях и при водопое на Москве-реке. Не появлялся он и на манеже.
Не раз в сердцах поминал кельнскую троицу полковник фон дер Ропп, получая такие изустные и письменные рапорты: «Ротмистр Лермонт напился весьма пьян, так что и чувствия не имел», «говорил англиянам огорчительные слова в корчме и вновь учинили чрезмерное пьянство», «бил корчмаря весьма больно по черепозданию его, в правый глаз и щеку, от коих ударов видны по лицу синие знаки с великою при том опухолью». Однако прискорбные дела ротмистра затмевались другими, более предерзостными проступками в полку: «Во 2-м шквадроне раскрыли тайную грабительскую шайку, обдиравшую до нитки московских купцов, в 3-м шквадроне подложно продавали в рекруты чужих беглых людей и привели большой недочет в шквадронной казне». Лермонта взяли под караул, причем он пытался назваться «скотом Чурбановым». Но не меньше его шумствовали и буянили остальные рейтары, и чем старше чином, тем более, вплоть до полковника.
Покачиваясь с похмелья, благородный барон фон дер Ропп оглядывал воспаленными глазами выстроенный на плацу полк и громоподобно начинал очередной разнос:
— Государь и самодержавный владыка Руси великой изустно с престола изрещи соизволил тако: ежели вы, несчастные пропойцы, и впредь будете неисправно и пребывая постоянном пьянстве от чрезмерного лакания нести службу в царском дворце, он всемилостивейше передаст сию службу стрельцам и соразмерно уменьшит ваше жалованье!..
В рядах раздавался ропот:
— Не допустим!.. По домам разъедемся… И так за три месяца не платил нам Царь!..
Полковник воспалялся гневом:
— Сами вы, шельмы, в кабаках все пропили… уф… уф… проиграли в зернь, потратили на гулящих девок… уф… уф… вместо того чтобы идти по дороге славы и почестей! Клянусь святыми Царями Кельна… уф… уф… уф…
И здесь барон обыкновенно переходил на великорусский мат с упоминовением родителей, ибо это был единственный общепонятный язык в иноземческом рейтарском полку.
Строй ответствовал ему одобрительным ржанием. Ветер шевелил прапоры с двуглавым орлом и святым Георгием Победоносцем на щите — древним гербом Московских великих князей. Вдали солнце плавилось на златых главах Кремля.
Разумеется, забросил всю свою писанину. Под столом в горенке пылились и желтели его манускрипты.
Чистюля Наташа пришла с веником, робко спросила:
— Можно, Юрий Андреевич, под столиком-то прибрать?..
Он посмотрел на нее с вызовом и мольбой. Ну, когда ты наконец поймешь, что это за манускрипты, на что я тратил твои, Наташенька, сальные свечки?
— Сожги все это, — выдавил он. — К чертовой матери.
Вскинулись ресницы. В зрачках — укор. За что, мол, казните, Юрий Андреевич?!. Но никакого понимания, сознания того, что в этих бумагах-рукописях. Наплевать ей на все его главные труды!..
Он потянулся к открытой бутылке на столе. Плохо, когда рядом со свечой, отражая ее зыбкое пламя, ставится бутылка. Быстро сгорает тогда любой талант. Горят, корчатся в агонии, чернея и вспыхивая безвозвратным синим огнем, каракули казавшихся бессмертными строк. А в бутылке и огне все смертно, все безвозвратно.
Допивая бутылку, Лермонт смотрел в огонь, пожиравший его писания. Они тоже родились мертвыми.
Пустая бутылка покатилась со стола, упала на дубовую половицу, но не разбилась.
Скоро весна — и снова в поход. Быть может, последний поход.
В кабак! К девкам-блудницам!
Догорали манускрипты. Густели тени по углам. Они становились темно-зелеными, как дешевое бутылочное стекло. Лермонт знал: когда дойдет он до предельного градуса, тени эти станут черными, будто погружается он на дно омута, и тогда по светлым пятнам чьих-то ненавистных рож пойдут в ход никогда не лупившие по рейтарским мордасам ротмистровы кулаки.
Завалился он опять на Неглинную к женщинам самого низкого пошиба, куролесил там всю ночь.
А наутро подслушал он случайно такой разговор в конюшне 1-го шквадрона:
— Ротмистр-то наш вчерась опять наклюкался. Ох и зашибать стал наш трезвенник, наш отец командир! С чего бы это, а?
— Да говорят, что деньги у него все украли. Святой истинный крест! А то с чего бы он стал зашибать! Эх, один Бог без греха! Жаль мне шквадронного. Душевный был человек, а зараз по мордасам с перепою лупить начнет. Дерется, говорят, здорово в кабаках.
Как-то совсем не с такой стороны видел ротмистр свои похождения в кабаках и среди девиц вольного поведения. Я тут — словно впервые кто пощечину ему дал.