Если покинешь меня
Шрифт:
Молодые люди оделись и вышли. Необходимо было выполнить формальности, неизбежные для всех вступающих в лагерь, дать отпечатки пальцев для регистрации в полиции, приобрести хотя бы элементарную экипировку эмигрантов — котелки и ложки. Дождь прошел, но лохматые тучи тянулись низко над землей, как согбенные призраки. Пряный запах сырой земли бодрил парней, как освежающий напиток, после тяжелого, спертого воздуха барака. Они шли по грязной улице, сторонясь подернутых рябью луж, осваиваясь с новым для них будничным видом лагеря. Деревянные бараки, вытянувшиеся в безупречно строгие линии, создавали впечатление порядка. В просвете одной из боковых улочек мелькнула зеленая площадка.
— Футбольное поле, —
— Ребята нам рассказывали, что каждый вечер здесь бывает кино, билет — тридцать пфеннигов. — Гонзик поправил на носу очки. — А там вот костел, — указал он вправо. — Читальня тоже есть.
— Только для нас здесь хоть трава не расти, — сказал Ярда, перескакивая через лужу. — Все равно удерем.
— Пешком? — Гонзик посмотрел на него с укором. — Разве что ты возвратишь нам наши денежки.
Ярда не ответил.
Они вышли на шоссе, ведущее к городу. Вацлав в шляпе и прозрачном игелитовом дождевике. Гонзик — в старом прорезиненном плаще и синем берете. Только Ярда отважно пренебрегал каким бы то ни было головным убором: ни один из них не уместился бы на его шевелюре, не смяв прически. Временами солнце разбрасывало по земле овальные золотистые лужицы. Отдаленные, поросшие лесом холмы после дождя казались кристально чистыми и были как будто бы совсем близко. Стая ворон с криком пронеслась на промокшие пашни. Быстро плывущие тучи заставляют человека поднять голову: в них есть какое-то очарование неведомых далей, притягательной тайны чужбины, захватывающих впечатлений!
Автобус, шедший в город, медленно и мягко обогнал молодых чехов.
— Могли бы и мы ехать, — Гонзик снова начал задирать Ярду, — зато на наши марки Ярда основательно заложил за воротник.
— Брось скулить, — нахмурился Ярда. — Скоро я верну вам эти жалкие гроши. Дай немного осмотреться.
И все же горькое свежее воспоминание испортило настроение Гонзику.
Последний день их пребывания в Мюнхене. Бог знает, как это случилось, но Гонзик влюбился в того голубоглазого американского комиссара. Все в нем импонировало Гонзику: звучный голос, холеные руки, спокойная манера держаться и то, как он бросал в пепельницу только наполовину выкуренные сигареты. Часик допроса, полтора часа болтовни с чешской девушкой Марией в соседней канцелярии, бутерброды и черный кофе, джазовая музыка по «Рот-Вайсс-Рот»[40], душистые сигареты «Кэмел». Стоило только пожелать. Как быстро человек привыкает к комфорту! Прекрасная гостиница и хорошее питание, плавный «форд», или «бьюик», или «крейслер», который их ежедневно отвозил к белому дому, облицованному травертином.
Избыток свободного времени и шуршание марок в кармане.
Но в то же время хорошее настроение Гонзика все больше и больше омрачалось: он не мог исполнить требования комиссара. День ото дня Гонзик снова и снова вынужден был обманывать ожидания этого приятного человека. Гонзик не признавал за собой никаких обязательств перед родиной, но вернуться туда с такими заданиями, какие хотел дать ему американский офицер… это было невозможно!
И вот настал день, которого они боялись: светловолосый комиссар захлопнул папку с протоколами допросов. Гонзика охватило сожаление. Он чувствовал, что они должны были бы поблагодарить за две недели райской жизни, пожать руку американскому другу. Гонзик оглянулся на Вацлава, который все это время был как бы их полпредом. Тот, видимо, также был растроган и никак не мог подобрать соответствующие случаю слова. Наконец Вацлав от смущения попросил последнюю сигарету. Комиссар посмотрел на него отчужденно и указал на граненую пепельницу,
— Можете все это забрать.
Американец широко зевнул им в лицо, застегнул свой светло-серый китель и вышел, не сказав ни единого слова.
Вечером Вацлав и Гонзик в каком то безотчетно-подавленном настроении отказались идти на прощанье в ресторан «Три викинга», и Ярда упросил товарищей одолжить ему деньги. Вернулся он лишь утром, растрепанный, с лицом бледно-серым, без галстука и без бумажника. Единственно, что удалось из него вытянуть, раньше чем он свалился на постель и захрапел, были несколько несвязных фраз о каких-то девках, на которых он якобы заявил в полицию.
Приятели молча бредут по шоссе. Вот и первые дома Нюрнберга. По площади, перед длинным фасадом казармы, по кругу конечной станции пронзительно скрипит трамвай с табличкой «Мерцфельд». Предместье почти безлюдно в эти утренние часы. То здесь, то там парами бродят американские солдаты в брюках, забранных в гамаши. По проезжей части дороги, на виду у американцев, не обходя луж, с удивительным проворством вприпрыжку ковыляет на деревянном протезе крохотная фигурка в форме немецкого солдата. Когда чехи его обогнали, они были поражены: у «солдата» было веснушчатое лицо двенадцатилетнего мальчика. Его гимнастерка, явно с чужого плеча, болталась на узенькой плоской груди. Выцветшая воинская пилотка была надвинута до тонких просвечивающих ушей, на месте споротой кокарды гитлеровской «лучшей в мире» армии на пилотке осталось темное пятно.
Вскоре появились и первые руины домов, терриконы кирпичной крошки, заросшие бурьяном и лебедой, жилища без потолков и оконных рам. Некоторые окна заколочены досками или «застеклены» картоном. Первые очереди перед молочными и мясными лавками, судачащие женщины с хозяйственными сумками. Уличное движение становится все оживленнее. Американские автомашины мягко и плавно катят по асфальту, на котором выделяются темные овальные заплаты на местах бывших воронок. Вот густая сетка лесов — это строится высокое здание торгового дома, рождается новая жизнь.
Вацлав с приятелями подымается по затоптанной лестнице биржи труда. Они вошли в темные двери вопреки надписи «Keine Arbeitszuteilung»[41].
— Работу? — поднял голову человек в черных сатиновых нарукавниках. — Дружище, вы что, с луны свалились? Здесь уже побывало человек тысяча. Они вроде вас не умели читать надписи на дверях.
Из соседней комнаты вышел лысый толстяк. Шестым чувством он сразу угадал, что перед ним чехи.
— Tschechen, so[42]. Так-так. Припожаловали, значит, сюда; кормите, дескать, нас, господа. Так, что ли? А помните, Herrschaften, Winterhilfe[43] во время войны? — Немец поднял на лоб очки в тонкой золотой оправе. — Много нам тогда чехи помогли? А теперь мы у себя должны проводить новую «винтерхилфе» — на этот раз для чешских эмигрантов!
— А все-таки где мы могли бы найти работу? — спросил Вацлав, комкая шляпу в руке.
— Я вам на это охотно отвечу: нигде. Сидели бы у себя дома, сюда вас никто не звал. Здесь не хватает работы для своих, не то что для пришельцев! — Толстяк положил бумагу на стол подчиненного, дав этим понять, что разговор окончен.
Три товарища снова бредут по площади. Ветер треплет дождевик Вацлава. На свежем воздухе быстрее появляется аппетит и здоровый желудок требует пищи.
Они бредут, а перед их глазами развертывается печальная картина опустошения и гибели: развалины и развалины, высокие фронтоны зданий с черными языками копоти над мертвыми окнами. Заборы на месте жилых домов. Даже памятников старины не пощадили смерть и безумное разрушение.