Если суждено погибнуть
Шрифт:
Рядом оказался старик Еропкин, запрыгал воробьем вокруг Вари, завзмахивал руками:
— Ах, мать честная, чего же, голубушка, тебя туда понесло? — Бороденка на лице старика криво сдвинулась набок, глаза потемнели от досады. — Ах, мать честная!
Старик не отстал от каппелевских частей, не потерялся, так он и проделал весь путь с каппелевцами — люди, знающие коней, умеющие подправить сбрую и упряжь, нужны в любом воинском соединении, поэтому Еропкин был зачислен, в конце концов, на котловое довольствие в хозяйственную команду и ныне получал там жалованье — худое, правда, вызывающее нервный
На одной из станций, когда двигались из Омска к Красноярску, старик добыл несколько нужных сухих лесин, притащил к себе в теплушку, покрякал довольно. Инструмент кое-какой — топор, молоток с гвоздями, клещи, веревки, рубанок, долото с зубилом, пробойник — у него всегда имелся, поэтому Еропкин, пока двигались по железной дороге, сколотил сани. Не бог весть какие красивые, без особого шика, но вместительные и, главное, — прочные. К полозьям прикрутил железные шины — получились сани на «коньковом» ходу.
В санях у Еропкина лежал раненый ижевец Дремов, старый знакомый: во время атаки партизан, пытавшихся зажать отступающих каппелевцев в речной теснине среди черных скал, ему сильно посекло осколками обе ноги — одна из гранат взорвалась у него едва ли не в валенках. Дремов попробовал отбить ее ногой, но не успел...
Доктор Никонов на первой же стоянке, поставив на льду палатку и нагрев ее котелком с углями, сделал Дремову операцию, но ноги у того были настолько нашпигованы металлом и буквально превращены в фарш, что спасти их не удалось; через два дня началась газовая гангрена и ноги Дремову пришлось отнять по колено.
Никаких обезболивающих средств не было, максимум, что мог сделать доктор Никонов, он сделал: дал Дремову выпить стакан спирта, тот выпил и забылся: слишком оглушающе подействовала на него крепкая жидкость.
Когда Дремов пришел в себя, то ног у него уже не было.
Он попросил пристрелить его, но старик Еропкин обиженно насупил брови:
— Ты с ума сошел, мужик! Я тебе из деревяшек такие протезы выстругаю — лучше ног будут. Летом, на Троицу, мы с тобой обязательно спляшем. Бьюсь об заклад — ты меня обпляшешь.
Дремов отвернул от глупого деда голову в сторону, на глазах его заблестели слезы.
— Держись, держись, мужик! — бодрым голосом произнес Еропкин, глаза у него также повлажнели, но старик не дал им одолеть себя. — Это Господь специально тебя за прошлые грехи решил испытать... Переможешь все — святым будешь,
Да уж, — выбил из себя комок слез Дремов, — из меня святой...
Все солдаты — святые, поскольку сражались не только за свое Отечество, но и за веру, за Господа Бога... Понятно, несмышленый?
— Тогда об одном прошу — не бросьте меня!
— А вот это я тебе обещаю — не бросим. Что могу — то могу... Мы дотелепаем до Байкала.
— Если подопрет и придется все-таки бросить — застрелите меня, — униженно попросил Дремов.
— И чего это ты ко мне все на «вы» да на «вы», как к барину обращаешься? — недовольно прогудел Еропкин. — Я не барин.
— Я не тебя лично прошу, я всех прошу...
— Надо будет — застрелим, — Еропкин поправил сползший с Дремова тулуп, — ты у меня не раскрывайся, прекрати это делать... Накройся с головой и дыши в тулуп, как в кастрюльку. Теплее будет.
Сейчас к Дремову пришлось подселить Варю. Хорошо, что место было.
Дремов находился в забытьи. Ему становилось все хуже, лицо осунулось, побледнело, скулы выперли, черный жаркий рот был распахнут. Еропкин накрыл Варю тулупом с головой, она подтянула коленки — почувствовала себя этакой девчонкой-гимназисткой — и уснула.
Когда проснулась — увидела: рядом с санями шагает муж, устало мнет мягкий, вкусно хрустящий снег меховыми пимами — выменял знатную местную обувь на пистолет еще в Черноостровской. Этот пистолет валялся у него в бауле — был взят как трофей в бою два месяца назад, изящный, точеный, с затейливым рисунком на стволе и щечках; штабс-капитан считал его обычной забавой: калибр у оружия был редкий, патроны доставать трудно, хотя сам пистолет мог украсить любую коллекцию... Но Павлову он не был нужен, штабс-капитан не увлекался коллекционированием оружия, поэтому он с легким сердцем выменял его на теплые пимы.
Увидев рядом мужа, Варя улыбнулась чуть приметно:
— Саша!
Штабс-капитан нагнулся к ней, подхватил на ходу тонкую, наливающуюся прозрачной бледностью руку, его наполнила секущая горячая нежность к этой худенькой, испуганной, ставшей не похожей на себя женщине.
— Варюша! — пробормотал он задавленно, прижав Варины пальцы к своим губам.
— Саша!
— Как же это ты, а, Варя? Как угораздило тебя?
— Не повезло, Саша.
Сейчас главное было добраться до ближайшей деревни, до тепла, до печи: два дня, проведенные на печке, под тулупом — и от простуды даже следа не останется. У штабс-капитана в английской кожаной сумке имелась карта, надо было взглянуть на нее, понять, где они находятся, он расстегнул сумку, покосился на худую сгорбленную спину старика Еропкина:
— Ах, Игнатий Игнатьевич, не уберег ты мне Варю.
— Да разве я могу, ваше благородие? Она же как ртуть — то к одной подводе метнется, то к другой, то к третьей — раненых-то вон сколько, всех ведь с собой везем, кроме безнадежных, и больных полно — я насчитал только сто сорок шесть саней с больными брюшным тифом. Это же — тьма татарская.
— Бросать-то людей нельзя, — произнес Павлов машинально, и эти слова — в общем-то правильные, но такие жалкие, такие затертые, что невольно начинаешь сомневаться не только в их искренности, но и в смысле, — показались ему чужими. Будто произнес их другой человек — тот самый, которому Павлов не верит, кому при случае может и не подать руки... Что за чушь? Штабс-капитан невольно поморщился.
— И я о том говорю, ваше благородие, — сказал старик Еропкин. Добавил огорченно: — Но ты прав, ваше благородие, не уследил я. Мне бы, дураку, бегать за Варюшей, как кошка за бантиком — все было бы в порядке. И-эх! — Старик махнул рукой, не оборачиваясь, лошадь, заметив этот взмах, потянула сильнее, оглобли заскрипели — казалось, напрягся весь возок.
— Это тебе, — сказал Павлов и, достав из шинели что-то яркое, круглое, вкусно пахнущее, сунул в руку Варе. — Тебе.
Та удивилась: