Если суждено погибнуть
Шрифт:
— Что же вы, Ксан Ксаныч, — вновь укоризненно проговорил Вырыпаев, вскинул голову. — Ощущаете, как сильно пахнет в городе сиренью?
— Я не только это ощущаю, я еще слышу, как поют соловьи.
Над Самарой плыли розовые летние облака. Ничто не предвещало ни войны, ни беды, но люди чувствовали и войну, и беду, а одно неотъемлемо от другого, свилось в тяжелый черный клубок. Уйти от этого накатывающегося вала было невозможно.
На берегу реки Самары стояли со сбитыми замками : купеческие лабазы — в них глазастые патрули ревкома искали припрятанные пулеметы, но ничего,
Кто-то испохабил памятник Александру Второму — белой краской покрасил покойному самодержцу усы, и это почему-то вызывало истерический смех у залетных матросов, охранявших ревком. Сами матросы с удовольствием трескали в Струковском саду моченые арбузы и очень хвалили продукт, запивали его вонькой водкой неизвестного производства. Беда бедою, а жизнь жизнью. Жизнь шла.
Расстрелянных чехословаков ревкомовцы закопали на Кинеле, на песчаном берегу вздорной, во время летних суховеев становившейся совсем крохотной речушки.
Молодые люди, которым ни войны, ни революции были нипочем, плавали на лодках к живописному камню, откуда и Волга, и степь здешняя просматривались едва ли не до Царицына; гимназисты занимались тем, что ловили в Самаре и в Соке щук-травянок и вели разговоры о будущем. Поговаривали, что офицеров, осевших в Самаре, пошерстят, отберут у них оружие, но этого пока не произошло.
Лето ожидалось лютое — если подуют степные ветры, то сожгут не только все хлебные посадки, сожгут даже огороды, где никогда уже не вырастут ни огурцы, ни помидоры, а мелкие речки Моча, Безенчуг и Чагра высохнут до дна, ничего в них не останется, только пыль, и будут ходить по руслам этих речек задумчивые верблюды в поисках занесенных туда жестким ветром клубков перекати-поля.
Похоронить прапорщика Дыховичного на городском кладбище не позволили — самоубийца! Самарский благочинный высказался против, переговоры ничего не дали, и Дыховичного похоронили за кладбищенской оградой. Благочинный против этого не возражал.
Через два дня после похорон в Струковском саду нашли Абукидзе — корнет валялся в срамных кустах, куда любили оправляться обожравшиеся моченых арбузов матросы, с простреленной головой.
— Собаке — собачья смерть, — узнав об этом, проговорил Павлов, как всегда, резко — он был открытым человеком, без карманов, куда всегда можно что-нибудь спрятать, а потом, в нужную минуту, выудить пару козырных картишек и сделать партию, — он и резко высказывался, и резко мыслил.
— Вы — максималист, Ксан Ксаныч, — по обыкновению мягко произнес Вырыпаев.
Каппель, сидевший с ними за одним столом, деликатно промолчал.
Появившийся с опозданием полковник Синюков, кае обычно, был шумен:
— Господа, вы слышали, к Самаре приближаются чехи.
— Значит, все-таки не атаман Дутов, а чехи.
— Не надо было расстреливать тех трех несчастных, и любители шпикачек двинулись бы на Казань. — Павлов сжал пальцы в кулак, легонько постучал им по краю стола.
— Что будет делать господин Куйбышев? — спросил Вырыпаев.
— Товарищ Куйбышев, — поправил Синюков. — Для начала попробует подтянуть к городу войска Урало-Оренбургского фронта, который он создал, чтобы защищаться от атамана Дутова.
— Вряд ли успеет, — подал голос молчавший Каппель.
— В Самаре только что создано новое правительство, называется Комуч — Комитет членов Учредительного Собрания... Комуч объявил местный ревком вне закона, готов поддерживать советскую власть, но только без большевиков, и командующий Урало-Оренбургским фронтом Яковлев уже перешел на сторону Комуча.
— Браво! — похлопал в ладони Синюков. — Что же вы молчали, подполковник?
Каппель улыбнулся краешком рта:
— Так получилось.
— А почему не слышно выстрелов? — спросил Павлов.
— Выстрелы еще будут. — Каппель улыбнулся вновь, спокойное лицо его посмуглело, глаза обрели блеск, он придвинул к себе тарелку с жареной осетриной, приправленной топленым сливочным маслом и крошеным куриным яйцом, взялся за вилку и рыбный нож, но есть не стал, обвел глазами офицеров. — Создается добровольческая военная дружина. Советую в нее вступить.
Доесть им не удалось. На улице раздалась пулеметная очередь, от грохота выстрелов в клубе задзенькали стекла. Павлов стремительно поднялся, бросился к окну, поспешно оттянул тяжелую темную портьеру.
По улице пронеслась бричка, на козлах сидел парень в нижней рубахе и кожаной фуражке, украшенной красной звездой, в саму бричку был закинут станковый тупорылый «максим». Чтобы пулемет не ерзал по сиденью, его загнали в цинковое корыто, в каких обычно купают детей. Около «максима» возился, что-то крича, крепкий белозубый мужик с растрепанными волосами. Лошадь, запряженная в бричку, была взмылена.
Белозубый красноармеец приложился к пулемету, саданул очередью вдоль улицы — только пыль поднялась да где-то неподалеку заполошно залаяла собака. На соседней улице ахнул взрыв, следом — другой. В обеденный зал клуба вбежал Ильин, отер потный лоб. Выкрикнул:
— Чехи уже захватили мост через Самару!
Новость эта была грому подобна. Хоть и ожидали ее, а все равно она стала неожиданностью.
Пронеслась бричка с пулеметом, и на улице, где располагался клуб, все стихло. А вот на соседней улице стрельба сделалась густой, частой — там ревкомовцы вступили в тяжелый бой с группой прорвавшихся в город чехословаков.
— Эх, друг Дыховичный, вот сейчас ты бы пригодился в самый раз, — пробормотал Ильин, смахивая пот с загорелого лба. — Жаль!
В клубе вновь зазвенели стекла — неподалеку взорвалась граната. Покидать сейчас клуб было нельзя — легко можно попасть под осколок или пулю. Едва ли не все повскакали со своих мест — метались теперь по залу, стараясь угадать, где прозвучал очередной взрыв, лишь Каппель продолжал сидеть на месте, спокойно орудуя вилкой и ножом, словно все происходящее его совершенно не касалось.