Если суждено погибнуть
Шрифт:
Прапорщик протянул руку к собравшимся.
— Один патрон, пожалуйста! Взаймы... Прошу вас! Никто не дал прапорщику патроны, ни одного... Орудие было у многих, и патроны были. Люди отводили глаза в сторону и отрицательно качали головами. А артиллерийский поручик Булгаков подошел к корнету и попросил:
Сведите все к шутке, пожалуйста! Не хватало еще ради каких-то глупостей играть в «русскую рулетку».
Вместо ответа Абуладзе усмехнулся, произнес жестко и одновременно высокомерно, с некоей брезгливостью:
— Играть надо лучше! — Сунул
Дыховичный перехватил патрон, сунул его в барабан револьвера, пальцем крутнул барабан и в ту же секунду поднес ствол к виску. Нажал на курок.
Звонко клацнул боек, всаживаясь в пустоту гнезда, — всадившись, отскочил назад, на исходную позицию. Дыховичный снова крутнул пальцем барабан и вторично нажал на спусковую собачку револьвера.
Выстрела опять не последовало. На щеках Дыховичного появились розовые пятна, он словно начал оживать, корнет Абуладзе, наоборот, побледнел, на лбу у него выступили капли пота. Дыховичный вновь резким движением пальца прогнал барабан вокруг оси, приставил ствол к виску и надавил на курок.
По тому, как дрогнул воздух в бильярдной, стало понятно — сейчас произойдет непоправимое. Раздался выстрел.
Лицо у Дыховичного сделалось плоским, как доска, даже нос и тот втянулся внутрь, остались две черные страшные дырки ноздрей. Пуля снесла Дыховичному половину головы, он, выронив револьвер, взмахнул руками и грохнулся спиной на пол.
Услышав выстрел, полковник Синюков выскочил из- за стола и стремительно — от полнеющего тела трудно было ожидать такой прыти и слаженности движений, но что было, то было, и такое проворство вызывало уважение: Синюков умел в пиковые минуты преображаться, — в следующее мгновение влетел в бильярдную комнату.
Вернулся оттуда мрачный, вытер руки салфеткой.
— Прапорщик Дыховичный... — сообщил он. — Самострел.
— А причина? — спросил Каппель. Он не знал, что происходило в бильярдной.
— Формально — бильярдный проигрыш. Проиграл этому подонку из Грузии, корнету Абуладзе. На деле же причина более глубокая. Потеря ориентиров, потеря цели и как окончательный результат — потеря России. Что может быть хуже!
Лицо у Каппеля потемнело, он отставил в сторону тарелку.
— Скоро начнется лютая война, — неожиданно произнес он, — очень затяжная, жестокая.
Синюков на слова Каппеля не обратил внимания.
— Жалко Дыховичного, — сказал он. — Славный молодой человек.
— Славный, — согласился Каппель.— Я с ним сталкивался.
— Половину бильярдной забрызгало кровью. — Синюков проводил взглядом трех половых, которые бегом с шайками в руках проследовали в бильярдную комнату. — Вот и пролил Дыховичный кровушку свою во славу России. — В горле у Синюкова что-то булькнуло, глаза сделались влажными.
Люди начали подниматься из-за столов: клуб могли окружить ревкомовские патрули, оставаться здесь было нельзя. Если окружат — начнется такая матата, что... Проверка документов, обыски, чужие пальцы будут выворачивать наизнанку портмоне, а матросы с потными чубами, прилипшими к крутым лбам, станут составлять протоколы. Попадать в кастрюлю с этим супом не хотелось никому.
К черному ходу, чтобы покинуть клуб через него, пошил и корнет Абукидзе. Тонкие губы его были плотно сжаты, глаза полуприкрыты тяжелыми веками, вид он имел какой-то болезненный, сонный. Корнета перехватил прапорщик Ильин, однополчанин Дыховичного по отдельному пехотному батальону.
— Ну что, корнет, довольны? — враждебно спросил он.
Абукидзе приподнял одну бровь.
— Дыховичный рассчитался за проигрыш, и только, — сказал он.
— И только?
— Ничего другого за этим нет. Ни ссоры, ни недомолвок, ни неприязни.
— Из-за каких-то жалких бильярдных костяшек вы позволили человеку расстаться с жизнью? Не остановили его?
— А вы где были, прапорщик? Могли бы остановить.
— К сожалению, я появился только что, — голос у Ильина зазвенел горько, — роковой выстрел уже прозвучал.
— Так что я здесь ни при чем. — Абукидзе ловко обогнул прапорщика и вышел на улицу.
Утром следующего дня по городу на простой телеге, едва прикрытой куцым брезентовым полотном, провезли тела трех чехословаков, арестованных накануне в клубе: их сочли лазутчиками и расстреляли во внутреннем дворике — специально огороженном, глухом — городской тюрьмы.
На нескольких заборах, примыкающих к зданию ревкома, появились распоряжения, в которых населению было объяснено, за что были расстреляны «братья-славяне».
— «За шпи-о-наж», — по слогам прочитал Павлов, остановившись у одного из таких распоряжений.
— Ну все, — мрачно проговорил Вырыпаев,— теперь жди сюда гостей. Странно, что Куйбышев, осторожный человек, пошел на это.
Куйбышева в Самаре не было, он находился в шестидесяти километрах от города, пытался организовать оборону: сведения о том, что со своими казаками поднялся атаман Дутов, взял Оренбург и теперь идет на Самару, были проверенными. Атамана предстояло во что бы то ни стало остановить.
— По мне, чем хуже — тем лучше, — заметил Павлов, сорвал листок с распоряжением с забора, хмыкнул одобрительно: — А грамотно научились писать, стервецы. Складно. Литературная гостиная, а не ревком.
— Ах, Ксан Ксаныч... — укоризненно произнес Вырыпаев, — скоро начнется такое, что люди вообще про грамоту забудут.
— И что же начнется, господин капитан?
— Самое страшное из всего, что может быть — гражданская война.
— По мне, я уже сказал: чем хуже — тем лучше. Я не приемлю новую власть. Впрочем, старую, Керенского, Гучкова и прочих, вплоть до современного государя, тоже не очень жаловал. Слабые все это люди... Были... Не люди, а людишки. — Павлов скомкал революционное распоряжение, швырнул его под ноги. — Были... Все в прошлом.