Эссе и рецензии
Шрифт:
Тщательное изучение фотостатов привело меня к новым выводам насчет расположения строк в зашифрованных Пушкиным (поспешно, кое-как, и, несомненно, по памяти — что можно доказать) фрагментах главы десятой, которую он читал друзьям наизусть начиная с декабря 1830 г. Подробный разбор криптограммы потребовал бы слишком много места: скажу только, что она указывает на существование не шестнадцати, как принято считать, а семнадцати строф (так что строфа “Сначала эти разговоры” и т. д. занимает восемнадцатое место). Стих “Кинжал Л(увеля), тень Б” отношу к одиннадцатой строфе:
1……………….. 2……………….. 3 А про тебя и в ус не дует, 4 Ты — Александровский холоп. 5 Кинжал Л(увеля), тень Б…Других строк в строфе нет. Мне представляется, что в первых, недописанных, двух стихах поэт обращался к Закону (главному герою его же оды “Вольность”), предлагая ему молчать, покуда, скажем, царь танцует галоп.
1957 ЗАМЕТКИ ПЕРЕВОДЧИКА II
(Впервые: “Опыты”. 1957. Кн. 8. С. 36–49.)
В Америке, когда простой любитель словесности, как я, хочет взглянуть на редкую книгу или драгоценную рукопись, то, в зависимости от расстояния между ним и нужным ему книгохранилищем (скажем, от ста шагов до трех тысяч миль), он может получить оригинал или снимок с него в кратчайший срок (от пяти минут до пяти дней). Со Старым Светом дело обстоит чуть сложнее. Когда мне понадобился фотостат малоизвестной новеллы Ламотта Фукэ (“Pique-Dame, Berichte aus dem Irrenhause in Briefen. Nach dem Schwedischen” [54] . Berlin, 1826), я получил его при посредстве Корнельской Университетской Библиотеки из туманной Германии только по истечении трех недель. Некоторые материалы, нужные мне для другого исследования, шли из Турции около двух месяцев — и это понятно и простительно. Но воображение меркнет и немеет язык, когда думаешь, какие человек должен иметь заслуги перед советским режимом и через какие бюрократические абракадабры ему нужно пробраться, чтобы получить разрешение — о, не сфотографировать, а лишь просмотреть собрание автографов Пушкина в Публичной Библиотеке в Москве или в ленинградском Институте Литературы. Поскольку американский переводчик отделен непроницаемой стеной от рукописей Е. О., он не может надеяться исчерпывающе осветить многие места романа, особенно где дело касается вариантов, почерка, пера, времени написания и т. д. (Впрочем, положение туземных пушкинистов, по-видимому, не многим лучше.) Ручаюсь за предельную точность моего перевода Е. О., основанного на твердо установленных текстах, но о полноте комментариев, увы, не может быть речи. В перерывах между другими работами, до России не относящимися, я находил своеобразный отдых в хождении по периферии “Онегина”, в перелистывании случайных книг, в накоплении случайных заметок. Отрывки из них, приводимые ниже, не имеют никаких притязаний на какую-либо эрудицию и, может быть, содержат сведения, давно обнародованные неведомыми авторами мною не виданных статей. Пользуясь классической интонацией, могу только сказать: мне было забавно эти заметки собирать; кому-нибудь может быть забавно их прочесть.
54
“Пиковая дама, донесения в письмах из сумасшедшего дома. Со шведского” (нем.).
Тычков и тумаков толмачи надавали русским писателям вдосталь. Я сам когда-то (вспоминаю со стоном) пытался переводить Пушкина и Тютчева стихами с “раскрытием образов”. Математически невозможно перевести Е. О. на какой-либо иностранный язык с сохранением схемы рифм. Оно неизбежно приводит к неточности, к пропуску и к припуску, к преступлению. С другой стороны, конечно, под прикрытием рифмованной парафразы перекладчику легче скрыть свое неточное понимание русского текста: простая проза выдала бы его невежество. Таким образом, не только кое-как пересказывается Пушкин, но кое-как пересказывается плохо понятый, приблизительный Пушкин. Трудно решить, какой из четырех наиболее известных переводов Е. О. на английский язык хуже — пожалуй, все-таки безграмотные и вульгарные вирши Эльтона (1936, 1937). Глаже всех перевод Дейч-Ярмолинской (1936, 1943), но совершенно непонятно, каким образом изящная и даровитая американская поэтесса могла решиться разбавить Пушкина такой бездарной отсебятиной. Американский потребитель ее Е. О. узнает, например, что Онегин “был воспитан там, где текут серые воды старой Невы” (глава первая, II), что он там “обедал, танцевал, фехтовал и ездил верхом” (IV), что он “давал классическому лавру увядать” (VI) и что, слушая его рассуждения о политической экономии, “его отец хмурился и стонал” (VII). В театре Онегин (XXI) “со своим обычным апломбом поднимает монокль” и “замечает драгоценности, кружева и цвет лица красавиц”. Он едет домой и потому находится “вне пределов досягаемости проклятий” (по-видимому, кучерских) (XXII). И т. д., и т. д. Должен все же сказать, что как ни плох этот “перевод”, он лучше чудовищных по нелепости иллюстраций, приложенных к нему в роскошном издании 1943 г. (с благоразумно ограниченным тиражом) неким Фрицем Эйхенбергом, далеко оставившим позади пресловутого Александра Нотбека.
Второстепенный шотландский поэт James Beattie, в письме от 22 сентября 1766 г. (см. биографию Битти, изданную Форбсом, т. 1, стр. 113, 2-е изд.,
55
“Менестрель” (англ.).
56
Переходя поочередно от игривого тона к патетическому, от описательного — к чувствительному и от нежного к сатирическому, следуя прихотям настроения (франц.).
В пушкинском посвящении Плетневу, написанном 29 декабря 1827 г., слышны отзывы не только отсюда, но и из “Пиров” Баратынского, 1827 г., (252: “Собранье пламенных замет…”) и из “Опытов” Батюшкова, 1817 г. (часть 2, “К Друзьям”, 7–8: “Историю моих страстей, ума и сердца заблужденья”). Напомним, что именно Батюшкова нечаянно обидел тот же Плетнев (в скверной элегии, напечатанной в воейковском “Сыне Отечества”, № 8, 1821 г.) — из-за чего, в свою очередь, Плетнева нечаянно обидел Пушкин (в письме к болтуну-брату от 4 сентября 1822 г.). Повинное посвящение (напечатанное в начале 1828 года при издании четвертой и пятой глав Е. О.) весьма скоро перестало нравиться автору (оно и впрямь написано темно и вяло), но как несчастная тень продолжало появляться, бряцая цепями родительных падежей, в разных углах поэмы: оно перебралось в примечание 23 к первому полному изданию Е. О. (около 23 марта 1833 г.), а затем, уже без всякого упоминания Плетнева, приютилось на обеих сторонах четвертого ненумерованного листа перед стр. 1 следующего издания (середина января 1837 г.). Корректуру, думается мне, правил сам Пушкин, и правил ее с запозданием и раздражением. Найдя опечатку “Святой исполненной”, он, по-видимому, вписал краткий знак столь размашисто и неряшливо, что Илья Глазунов, приняв его за вычерк и смык, напечатал “Святоисполненной”. В единственном виденном мной экземпляре этого редчайшего издания (№ 688 собр. Кильгура, Houghton Library, Гарвард) четвертый ненумерованный лист с бродячей пьеской оказался вплетенным между страницами 204 и 205. Вот к каким злоключениям может привести стремление совместить дружбу с искусством.
Судя по черновикам, относящимся к зиме 1823 г., эпиграфами к первой главе Пушкин собирался выставить стихи 252–253 из “Пиров” и довольно неожиданную английскую фразу, найденную им, вероятно, в альбоме кого-либо из его одесских друзей или приятельниц. Перевожу: “Ничто так не враждебно точности сужденья, как грубость распознаванья. Бёрк”. Мне удалось выяснить, что эта фраза находится в докладе, представленном Бёрком Вильяму Питту в ноябре 1795 г.: в нем идет речь о ценах на зерно, о зарплате, о бобах и репе и об огородных вредителях — интересовавших Пушкина еще меньше, чем новороссийская саранча.
Комментатор должен остерегаться слишком легких сопоставлений.
У Газлита в “Table-Talk” (1821–1822 гг.) сказано: “Человек-экономист, хорошо-с; но… пускай он не навязывает другим своей педантической причуды… Человек… объявляет без предисловий и обиняков свое презрение к поэзии: значит ли это, что он гениальнее Гомера?”
Сомневаюсь, чтобы эта выдержка успела дойти во французском переводе до бессарабского изгнанника в 1823 г. По-английски в те годы он не читал вовсе — и сведения, шедшие от Чаадаева, что Пушкин, в 1818 г., желая учиться английскому языку, занял у него (еще не изданный) “Table-Talk”, разумеется, вздор.
Комментатор должен радоваться сложным совпадениям.
Дюпон, выпустивший в 1847 г. довольно удачный по дикции, но совершенно изуродованный разными промахами, прозаический французский перевод Е. О., делает забавную ошибку на своем же языке. Он пишет “son br'eguet” [57] и при этом поясняет в примечании, что “из уважения к тексту сохраняем это иностранное выражение, которое у нас почитается безвкусным; в Париже говорят: мои часы…” Дюпон, конечно, не прав. И Скриб, и Дюма, и другие парижане употребляли “мой брегет” совершенно так же, как Пушкин. Но вот что мило: по-французски “брегет” не мужского рода — как думает Дюпон — а женского: “mа br'eguet”.
57
Свой брегет (франц.).
У того же элегантного Дюпона находим: “Ленский с душою прямо гётевской”; но зачем смеяться над давно опочившим французским инженером путей сообщения, когда русский комментатор Бродский пишет (Е. О., Учпедгиз, 1950 г.), что боливар либерала Онегина “указывает на определенные общественные настроения его владельца, сочувствующего борьбе за независимость маленького народа в Южной Америке”. Это то же самое, как если бы мы стали утверждать, что американки носят головные платки (“баб'yшки”) из сочувствия Советскому Союзу.