Эссе и рецензии
Шрифт:
Отметив сразу в сборнике Г. Пронина две-три погрешности — ужасные слова “светотени” и “звонный” и такие созвучия, как “чаруют ласки — волшебные сказки”, спешу сказать, что Пронин пишет простые, хорошие, русские стихи. Он не стремится перепевать чужое, его слова, даже самые обыкновенные слова, не звучат повторением, — потому что он употребляет их только тогда, когда они действительно ему нужны, когда они действительно одевают его мысль. Пустым звоном он не тешится, его спокойный, тихий стих правдив и ясен. Как хорошо, например, стихотворение “Дорога”: “Дорога, пыль, лесок, поляна, опять поляна, вновь лесок” — и дальше ответ ямщика: “Эх, барин, притомились кони. Жара, дорога по песку. Слепней-то страсть какая гонит,
1927 ЮБИЛЕЙ
В эти дни, когда тянет оттуда трупным запашком юбилея, — отчего бы и наш юбилей не попраздновать? Десять лет презрения, десять лет верности, десять лет свободы — неужели это не достойно хоть одной юбилейной речи?
Нужно уметь презирать. Мы изучили науку презрения до совершенства. Мы так насыщены им, что порою нам лень измываться над его предметом. Легкое дрожание ноздрей, на мгновение прищурившиеся глаза — и молчание. Но сегодня давайте говорить.
Десять лет презрения… Я презираю не человека, не рабочего Сидорова, честного члена какого-нибудь Ком-пом-пом, а ту уродливую тупую идейку, которая превращает русских простаков в коммунистических простофиль, которая из людей делает муравьев, новую разновидность, formica marxi var. lenini (Муравей марксистский, разновидность ленинская (лат.)). И мне невыносим тот приторный вкус мещанства, который я чувствую во всем большевицком. Мещанской скукой веет от серых страниц “Правды”, мещанской злобой звучит политический выкрик большевика, мещанской дурью набухла бедная его головушка. Говорят, поглупела Россия; да и немудрено… Вся она расплылась провинциальной глушью — с местным львом-бухгалтером, с барышнями, читающими Вербицкую и Сейфуллину, с убого-затейливым театром, с пьяненьким мирным мужиком, расположившимся посередине пыльной улицы.
Я презираю коммунистическую веру как идею низкого равенства, как скучную страницу в праздничной истории человечества, как отрицание земных и неземных красот, как нечто, глупо посягающее на мое свободное “я”, как поощрительницу невежества, тупости и самодовольства. Сила моего презрения в том, что я, презирая, не разрешаю себе думать о пролитой крови. И еще в том его сила, что я не жалею, в буржуазном отчаянии, потери имения, дома, слитка золота, недостаточно ловко спрятанного в недрах ватерклозета. Убийство совершает не идея, а человек, — и с ним расчет особый, — прощу я или не прощу — это вопрос другого порядка. Жажда мести не должна мешать чистоте презрения. Негодование всегда беспомощно.
И не только десять лет презрения… Десять лет верности празднуем мы. Мы верны России не только так, как бываешь верен воспоминанию, не только любим ее, как любишь убежавшее детство, улетевшую юность, — нет, мы верны той России, которой могли гордиться, России, создавшейся медленно и мерно и бывшей огромной державой среди других огромных держав. А что она теперь, куда ж ей теперь, советской вдове, бедной родственнице Европы?.. Мы верны ее прошлому, мы счастливы им, и чудесным чувством охвачены мы, когда в дальней стране слышим, как восхищенная молва повторяет
И заодно мы празднуем десять лет свободы. Такой свободы, какую знаем мы, не знал, может быть, ни один народ. В той особенной России, которая невидимо нас окружает, живит и держит нас, пропитывает душу, окрашивает сны, — нет ни одного закона, кроме закона любви к ней, и нет власти, кроме нашей собственной совести. Мы о ней можем все сказать, все написать, скрывать нам нечего, и никакая цензура нам не ставит преграды, мы свободные граждане нашей мечты. Наше рассеянное государство, наша кочующая держава этой свободой сильна, и когда-нибудь мы благодарны будем слепой Клио за то, что она дала нам возможность вкусить этой свободы и в изгнании пронзительно понять и прочувствовать родную нашу страну.
В эти дни, когда празднуется серый, эсэсерый юбилей, мы празднуем десять лет презрения, верности и свободы. Не станем же пенять на изгнание. Повторим в эти дни слова того древнего воина, о котором пишет Плутарх: “Ночью, в пустынных полях, далече от Рима, я раскинул шатер, и мой шатер был мне Римом”.
1927 Е. А. ЗНОСКО-БОРОВСКИЙ
КАПАБЛАНКА И АЛЕХИН
(Впервые: “Руль”, 16 ноября 1927.)
Эта небольшая книжка явится для любителя шахматного искусства занимательнейшим романом, — или вернее, первым томом романа, ибо герои его только теперь по-настоящему сшиблись, и в будущем им предстоит еще немало восхитительных схваток. Зноско-Боровский, сам талантливейший игрок, пишет о шахматах мастерски. Книга начинается рассказом о том, как яркая, пьяная комбинационная игра прежних лет (Андерсен, Пильсбери и др.) перешла в позиционную игру под влиянием Стейница, Шлехтера, Рубинштейна, Ласкера, холодных мастеров, поклонников строгости и сухости в шахматах.
“Капабланка, — пишет автор, — вернул шахматы из области суровой науки в сферу веселого и радостного искусства”, и он описывает дальше чудесную его карьеру, победу над Ласкером, триумфы, триумфы, неожиданный период вялости и опять триумфы. Есть “игра в пространстве”, для которой характерна забота о целости и крепости каждой позиции, и “игра во времени”, т. е. игра в движении, в развитии. И вот Капабланка является игроком динамическим, “рыцарем быстро бегущего времени”. Не менее метко описывает Зноско-Боровский игру Алехина. Сравнивая его с Капабланкой, он называет последнего классиком и техником, а Алехина — романтиком и тактиком. Капабланка спокоен, и в его палитре есть гениальная гармония. Алехин горяч, воображение его не знает преград, комбинации его сказочны. “Его игра расходится словно веером, который будет сложен лишь в миг последнего удара”.
Текст снабжен несколькими интересными диаграммами, а в конце книги даны четырнадцать избранных партий Капабланки и Алехина с прекрасными, хоть и краткими примечаниями.
Отмечаю необыкновенную живописность некоторых выражений автора и бодрый, крепкий темп всего изложения. Зноско-Боровский пишет о шахматах со смаком, сочно и ладно, как и должен писать дока о своем искусстве. Нижеподписавшийся, скромный, но пламенный поклонник Каиссы, приветствует появление этой волнующей книги.