Эссеистика
Шрифт:
Поднявшийся занавес открывает на левой и правой оконечностях эстрады двух актеров в черном трико, вооруженных приспособлениями, похожими на снаряжение стекольщика, к которым приделаны маски хора. На центральной лестнице появляется огромная маска ослепшего Эдипа. Потом он появляется во весь рост и останавливается. Его руки лежат на яйцевидных головах его дочерей. Под каждым яйцом висит платьице, одно бледно-сиреневое, другое — бледно-голубое. Эдип становится на колени, прижимая дочерей к груди. К нему подходят хоры и отбирают у него дочерей. Они удаляются. Эдип встает. Левой рукой он делает умоляющий жест. Правый хор возвращается к Эдипу и отдает ему дочь под левую руку. Тогда Эдип поворачивается вокруг своей оси, и дочь переходит из положения слева в положение справа. Зрителю видны только Эдипова спина в черном пальто, его шевелюра, красные пучки его глаз и голова-яйцо с китайской прядкой: Антигона. Группа ступает на лестницу, уходит вниз. В это время опускается занавес.
Что касается последнего явления,
Задник представлял собой огромное полотно (в нем преобладали серый, сиреневый, бежевый, горчичный), в основу которого лег один из моих рисунков к «Адской машине». Слепой Эдип и Иокаста на изломанной формы ступенях.
О путешествии по Греции
Путешественник упал замертво, пораженный красотой увиденного.
Нужно решиться наконец это сказать в силу необычности самого факта: Греция есть идея, которая постоянно рождается в головах и под небом, располагающим к фантазиям такого рода настолько, что спрашиваешь себя, а существует ли Греция на самом деле, существуем ли мы, путешествуя по Греции, существуют ли все ее острова и Афины, где в воздухе носится перец перечных растений, не сказка ли все это — то есть не явь ли, очевидная и мертвая, как, например, Паллада или Нептун. Мы задаем себе эти вопросы, а сами карабкаемся, точно козы, по останкам царей, забальзамированных пахучими бессмертниками, которые перед грозой издают целый букет ароматов, таких же живых и таких же мертвых, как тот возничий, что шагает, не передвигая ног, и смотрит сквозь века своим взглядом, белым как трость слепцов. Это идея: сформированная, разрушенная, бессмертная и смертная, подобная бессмертникам, сохнущим на солнце вокруг пещеры, в которой пророчествовала сивилла, в то время как перед ее дверью воскресные посетители толпились в ожидании своей очереди. Идея настолько неотступная, что упрямо стоит на месте, подобно вознице, и смотрит на нас невидящим оком. Это око идеи открывается повсюду — и в Дельфах, знаменитых своим погибшим театром, и на Крите — там мы едва не заблудились в открытом лабиринте Кносса, где прячутся идеи красного быка и пчел, — как о том свидетельствуют ульи в холмах и талии принцев и принцесс, безжалостно раздавленных о стены и кровавые колонны. И вулканический остров Санторин, белым ручейком струящийся по вершинам гор из застывшей лавы. И еще одна идея — та, которую нашептывает, наборматывает себе море, сбиваясь, — и можно принести в жертву собственную дочь, лишь бы только заставить море замолчать, не качать своими бормотанием корабль, который не более чем идея корабля и лучше, чем по морю, ходит по той реке, где герои — лишь тени самих себя. А в идее адского царства идеи мужчин и женщин сочетаются браком, сливаются в соитии, плодятся, и потомством своим загромождают нашу память. Вот эта идея безумца, одна из тех, что медицина пытается лечить в клиниках, окруженных парком и заселенных путешественниками вроде нас. Вот эта недосягаемая Греция. Мы проникаем в нее через какую-нибудь расщелину или пещеру, чтобы найти пса Цербера, которого потерял хозяин, заставивший Геракла разыскивать и красть для него апельсины, и чистить Авгиевы конюшни, и осушать лернейские болота; и вдруг все это превращается в собаку о трех головах, в лернейскую гидру, в реки, которые надо повернуть вспять, в золотые яблоки — и во все это веришь, потому что уста, рассказывающие все это, никогда не лгут, и начинаешь винить во лжи Историю, которая является не идеей, но чередой мертвых действий, расставленных на театральном помосте. Нам пришлось свыкнуться с этой идеей, потому что мы были внутри нее, слитые с ней, мы были самой идеей, и она составляла нашу сущность. Как выбраться оттуда, не оставив, подобно Одиссею, приросшему к своему креслу, частицу самого себя? Казалось, это невозможно, потому что ветры дули нам навстречу, препятствуя нашему бегству. Да что я говорю? Это была идея ветра, напоминающая юных сыновей Борея, которые, не в силах более выслушивать охотничьи истории Геракла, бросили его на острове, а он стал звать своего юного друга таким голосом, что нимфы, утопившие его, не выдержали и заткнули себе уши. Это уже другая идея, которая превратилась в идею Одиссея и привела в изумление идею поющих сирен. Великие боги, что же делать, как вырваться из этого круга? А вдруг сейчас появится ангел, дующий в свою трубу, и идея его трубы уничтожит наш сон и перевернет земную ось. Он уже устроил такое в день похорон короля Ахаза{271}, а потом исчез, утерев губы. Потому что ангел был идеей, готовой исчезнуть, как только ее прогонит другая идея, и все это неспроста, потому что прогнавшая его идея была идеей бедствия, о котором сказано в Библии. А святому Иоанну пришла на ум идея проглотить это бедствие в виде книги. Все происходило на острове Патмос, но нас не посетила идея отправиться туда, потому что эта идея витала в воздухе.
Нам не приходит в голову идея плавать по Ионическому морю а если вдруг придет, то выбраться из нее можно только с помощью другой идеи — идеи орла, которая является порождением представления Зевса о собственном могуществе и оправдывает идею Ксеркса — отхлестать плетьми море, идею Цезаря — оскорбить реку идею фракийцев — пронзить стрелами небо. Искать же спасения в музее бессмысленно, потому что там мы заплутаем среди деревьев, которые все — жертвы Медузы-горгоны и составляют целый лес, и этот лес непременно зацепит нас на ходу своими сучьями, своими идеями рук. Ух, до чего страшно! Но многие туристы этого не замечают, поскольку у них в голове идей нет вообще — в результате они чудесным образом противостоят идее, которая пытается их задушить. Мы обратили внимание на эту особенность в театре Диониса, где эротические идеи не оказывали никакого воздействия на посетительниц: путеводители и непроницаемая стандартная униформа оберегали их вообще от каких бы то ни было идей. Мы же держались настороже из одного только страха, что эти перетекающие одна в другую идеи, этот коварный щит богини могут превратить нас в камни: мы были настороже. Я до сих пор настороже, и идея Греции до сих пор преследует меня после долгой ночи — ночи, когда сон превращает в прах человека, но щадит идеи.
Иллюстрации
Люсьен Доде. Портрет Жана Кокто.
Амедео Модильяни. Портрет Жана Кокто.
Жак Эмиль Бланш. Портрет Жана Кокто.
Моисей Кислинг. Портрет Жана Кокто.
Пабло Пикассо. Портрет Жана Кокто.
Жан Кокто. Париж. 1926.
Жан Кокто. Париж. 1939.
Жан Кокто в своем доме в Мийи-ля-Форе, 1951.
Жан Кокто после спектакля «Царь Эдип» (музыка Стравинского).
Театр на Елисейских Полях, март 1952.
Жан Кокто в своем доме, 1955.
Жан Кокто с актерами японского театра «Кабуки».
Театр «Эберто», ноябрь 1955.
Жан Кокто со своей домоправительницей Мадлен.
Париж, февраль 1955.
Слева направо: Кристиан Берар, Эдит Пиаф, Жан Кокто.
Сидони Габриэль Колетт и Жан Кокто в саду Пале-Руаяля.
Жан Кокто на фоне своего рисунка, выполненного мелом.
Жан Кокто заканчивает композицию из ершиков для трубки.
< image l:href="#"/>