Эссеистика
Шрифт:
Дружба — не инстинкт, а искусство, более того, искусство, требующее постоянного контроля, поэтому существует много недоверчивых, которые ищут в дружбе мотивов, движущих ими самими. Они ищут сексуальный интерес или выгоду. Общество возмущается, если друзья спасают нас от его ловушек, и заключает, что они поступают так корысти ради. Бескорыстие кажется подозрительным, это пустой звук. Бескорыстие похвально только у животных. У них оно представляется триумфом рабской преданности. И вот рождаются трогательные истории и высказывания типа «животные лучше нас». Известна одна история про служебную собаку из Биаррица, которая, будучи в наморднике и видя, что ее маленький хозяин тонет на глазах беспомощной няньки, позвала на помощь собаку без намордника и заставила ее спасти
Один пудель каждый день встречал на вокзале провинциального городка своего хозяина. Случилось так, что в Париже хозяин неожиданно умер, но пудель продолжал его ждать. Прошло несколько недель, и пудель тоже умер. Жители этого городка поставили пуделю памятник, выразив свое удивление.
Памятник пуделю меня, разумеется, трогает. Я люблю животных и знаю, чему они нас учат. Но правит ими не то искусство, о котором я говорю. Животные привязываются к человеку, который их ласкает или бьет. Человек наделяет животных красивыми качествами, чтобы сделать красивее себя самого. У каждого есть собственное замечательное животное. Это порождает взаимное ослепление.
Дружбе свойственна прозорливость. Она допускает недостатки, которые не желает видеть любовь. Поэтому дружба животных по сути своей — любовь. Животные нас боготворят и не стремятся исправлять наши недостатки, мужественно исправляя свои, ни избавляться от своих недостатков, чтобы подать нам пример, — что является верхом дружеского искусства.
Памятник пуделю — то же, что памятник Тристану. Это не памятник Пиладу.
Истинной дружбе не ведомы ссоры, — если только размах ссоры не выдаст чувства, заходящего в область любви и повторяющего ее бури.
В дружбе между Ницше и Вагнером Вагнер сыграл незавидную роль. Требовательность Ницше не находила удовлетворения, поэтому разрыв отношений и упреки заключали в себе всю справедливость и несправедливость страсти. Эта грандиозная ссора была любовной в том смысле, что Ницше хотел, чтобы Вагнер превратился в его собственность. А Вагнер желал подчинить себе Ницше. Только Ницше пытался перенести в духовную область сплетение тел, в котором возлюбленные ищут слиться, растворившись в едином крике. Различие их сущности проявилось в Байрёйте, когда Вагнер отказался подписывать манифест Ницше о сборе средств, упрекнув его в недостаточно внятном призыве.
Роль, которую сыграл Ницше, ярче всего свидетельствует об одиночестве души, не удовлетворенной любовью, ведущей к браку. Эта душевная страсть обращена, увы, к женской натуре, которую влечет не буря, а суетный мир. Письмо Пеги к Даниэлю Алеви{262} (граф Виктор-Мари Гюго{263}) и вагнеровский случай дают нам два удивительных образчика любовных признаний. Малейший упрек свидетельствует о страсти, его диктующей.
Я думаю о том, не следует ли видеть в случае с Ницше и Вагнером еще одно доказательство холодной и злобной ревности работы. Не являются ли эти двое одной из тех пар, у которых невидимое не терпит вторжения мешающих ему сил и уподобляется человеку, не способному выносить вид чьего-нибудь взаимного согласия, делающего его собственное присутствие ненужным. Потому что, когда между двумя бурными личностями рождается дружба, то редко бывает, чтобы буря дохнула только однажды. Ее дыхание раздваивается, и возникает опасность, что одно из них пересилит, а другое окажется в подчинении. Вот тогда дружба принимает форму любви и начинает бороться не только со своими микробами, но и с внешними обстоятельствами, ей угрожающими.
Истинная дружба развивается в ином регистре. Я называю ее искусством, потому что она ищет и сомневается, то и дело вносит поправки и хранит мир, избегая любовных войн.
Возможно, когда я стал жертвой дружбы, мои друзья также стали ее жертвами, потому что я вышел за пределы регистра. Хотя в целом, мне кажется, наши работы с дружбой мирятся. Они ее используют.
В ней они видят способ закабалить нас полнее, потому что дружба подталкивает нас к испытаниям очень ответственным, она убеждает нас, что мы работаем ради того, чтобы стать достойными наших друзей. Но этот способ не срабатывает, когда дружба превышает свои права, когда к одному подчинению добавляется другое, которое оттесняет нашу тьму и мешает ее поглощенности собой. Страстность «Тристана и Изольды» объясняется страстью, которую Вагнер испытывал к той, что его вдохновляла, но, кроме того, его страстью к собственной персоне. Произведение свидетельствует порой о том, что его творец составляет с кем-то или чем-то пару, что эту чудовищную пару снедает страсть, и что лихорадка внешнего происхождения — только ширма, скрывающая невидимое.
Опыт сделал меня изощренным в искусстве дружбы и в тех муках, на которые оно нас обрекает. Встречи, с которых начинается весь церемониал, не должны быть страстью с первого взгляда, но скрупулезным исследованием душ.
Нельзя же устраивать дома склад взрывчатки.
Только дружба может найти взгляд или простые слова, чтобы залечить наши раны, — раны, которые мы сами бередим с ожесточенностью больных, знающих, что они неизлечимы и ищущих спасения в боли, доведенной до предела. Сила, равноценная нашей, не может излечить эти раны — лишь покинуть нас или последовать за нами в крайности, чтобы сгинуть там с нами вместе.
Дружба не претендует на роль вдохновительницы. Ей не доставит удовольствия поддерживать наш пламень, подливать в него масла, участвовать в каком-нибудь грандиозном пожаре и исполнять выступать на нашем пепелище.
Она взирает на нас бесстрастно. Спокойствие она сохраняет исключительно ради того, чтобы мы сохраняли наше. Я, по крайней мере, именно так вижу ее прекрасное и строгое лицо.
Можно себе представить, насколько отсутствие зрелищности разочаровывает жадный до зрелищ мир, алчущий созерцать нашу трагедию из своего кресла в первых рядах партера. Не дождавшись от нас трагедии, он начинает искать подвох в добром согласии. Он сам сочиняет интригу, а если наскучит, соболезнует нашему спокойствию и ищет другой, будоражащий театр. Ничто так не обманывает ожидания, как наша невозмутимость в ответ на нападки. Мир ждет кровопролития. Я не раз встречал людей, сожалевших о моей сдержанности в деле, касающемся «Вакха». Они ожидали от меня большего. Чтобы я изничтожил Мориака, а его единомышленники изничтожили бы в ответ меня. Суть ссоры их не интересовала. Их интересовала ссора как таковая, они ждали, что мы все окажемся на скамье подсудимых.
Бывает, наши пикадоры обращаются к жертвам, не способным, на их взгляд, дать отпор. Так случилось, когда, отведя душу на моей пьесе, они обратились к «Британнику», шедшему в «Комеди-Франсез»{264} с блистательным Маре в главной роли. Зрители были от спектакля в восторге. Но мир, о котором я говорю, решил расправиться со мной через Маре и начал осыпать его насмешками, рассчитывая, что расхлебывать мы будем оба. Этот мир не учел дружбы, которая нас связывала, и того, что наши морали друг другу не противоречат. Потом другие арены отвлекли внимание зрителей от этой бескровной корриды. Пикадоры направили свои бандерильи и пики на других быков, быстрее впадающих в предсмертную агонию.
Группу музыкантов, именуемую Шестеркой{265}, объединяет дружба, являющаяся для нее единственным этическим критерием. Я был историографом этой группы. Я сам отвечал за свои идеи. Никакой дисциплины я не навязывал. Поэтому двадцать лет спустя, в 1952 году, мы, связанные прежними узами, снова оказались вместе на празднике, который издатель Гейгель перевозил из столицы в столицу. Улары, поразившие многих наших друзей, до сих пор обходили нашу группу, и даже если однажды они попадут в цель, то все равно теоретические споры никогда нас не поссорят. В нашей дружбе не было никакого насилия. Каждый развивался самостоятельно. Мы ни разу не уступили многочисленным попыткам разлучить нас.