Эссеистика
Шрифт:
Извечная наша ошибка состоит в том, что мы верим, будто мы малы — а это лишено всякого смысла; и в безграничность, смысла в которой не больше; в нашу продолжительность — ни долгую, ни краткую; и в бесконечную продолжительность, подобную нашей. Таким образом, безграничное и вечное являются, возможно, бесконечным распространением частиц, схожих по своим размерам и структуре. Только одни по отношению к другим кажутся меньше, а другие — больше.
Если мне возразят, что предыдущие главы противоречат тому, что я говорю, я отвечу, что эта книга — своего рода Дневник, и я считаю, что противоречивость — основа повседневных исследований и что если быть честным, то собственные ошибки исправлять нельзя.
Вы
Жизнь и смерть людей и миров были и остаются величайшей загадкой. Возможно, тут есть свои перспективы. Возможно, что и жизнь, и смерть не имеют значения. Что все само себя поглощает и превращается в бездвижность, являющуюся нескончаемой катастрофой, грохот которой представляется нам тишиной и в которой и тишина, и грохот значат не больше, чем жизнь и смерть.
Тайна смерти состоит в ее кажущейся невозможности, потому что так называемое бесконечно малое, далекое, из чего мы сделаны, не может кончиться.
Возможно, бесконечность человеческого тела относится к иному виду продолжительности, столь же необъяснимому, как и наши расстояния, и тело (завещаем ли мы его науке или предоставляем ему разлагается — только не следует это пугать с поэтическими фразами типа: «На могилах растут цветы») обладает непрерывностью невидимого, то есть бессмертием, которое пытаются приписать душе. Не будем забывать, что когда я говорю о вечности, самая эта продолжительность обретает смысл только в соотношении с нашим отчаяньем, вызванным тем, что мы недолговечны. Мне бы хотелось, чтобы люди более компетентные, чем я, задумались об этих противоречиях, которые вовсе не будут противоречиями в области, где наши три измерения смехотворны.
Оторваться от нашего словаря и нашего кода — это работа, на которую я решился только прикрывшись неведеньем. Даже если узник заключен пожизненно, ему лучше сознавать, что он в тюрьме. Это рождает надежду, а надежда — та же вера.
Ах, как бы я хотел не ходить кругами, а умело организовать эту главу. Увы, я на такое не способен, но, надеюсь, она послужит предлогом для чьих-нибудь ученых рассуждений. Я не умею научно изложить вопрос, потому что дар, которым я обладаю, действует наперекор уму. Дар принимает, увы, вид ума, но странным образом запоминает глупость. В том моя беда. Я нисколько не стыжусь признаться в этом открыто. Именно потому, что ум — не моя стихия. Ум мне кажется наивысшей формой глупости. Он все усложняет. Все засушивает. Это старый козел, ведущий стадо на бойню.
Кроме того, чем больше мой разум привыкает гулять на свободе, тем смиренней я становлюсь, тем больше подчиняюсь своей задаче. Я не хочу, всякий раз, как ворон — собрат того, что фигурирует у Эдгара По{261}, — сядет на бюст какого-нибудь философа, повторять: «К чему все?»
Поэт волен сойти с научных рельсов. Отбросить всевозможные «к чему». Можно с почтением относиться к техническим наукам и с подозрением — к собственным цифрам. Составляют ли четыре два и два? Сомневаюсь, если я складываю две лампы и два кресла. Со времен Гераклита и до Эйнштейна накопилось достаточно ошибок, чтобы утверждать, что в познании нашего мира современная наука не намного ушла вперед по сравнению с древними, которые утверждали, что мир стоит на слоне.
Чем короче становится мой путь, тем легче для меня мысль о смерти, тем больше она кажется мне возвращением к естественному нулевому состоянию, в котором я находился до рождения. Если над нами свершится высший суд — а мне кажется, что идея «до» и «после» происходит от нашего бессилия, — то нас уже судили в том жерле, что было до, и будут снова судить в том, что будет после. Мы ничего не можем изменить нашими действиями, порожденными каким-нибудь порывом ветра, срывающим сухие листья. Человеческий суд очень быстро занял место высшего суда вообще. Достаточно увидеть, с каким бесстыдством судящие меняют свои воззрения, чтобы понять, почему я обвиняю в кощунстве земных судей, вершащих судьбы человеческих душ.
О дружбе
Странствие, совершаемое нами между жизнью и смертью, было бы для меня невыносимо без дружеских связей.
Любовь также относится к области приказов, которые дает нам природа. По своей расточительности она злоупотребляет наслаждением любовного акта, толкающим живые существа друг к другу, но этим обеспечивает надежность своего царствования. Иногда она делает это вроде бы нехотя, хотя стерильная любовь гарантирует ей экономичность. Человеческие законы называют пороком ту величайшую осторожность, с которой природа избегает перенаселения. В то время как истинная дружба является творением человека. Величайшим из всех.
65
Перевод Натальи Шаховской.
Единственной моей политикой была политика дружбы. Весьма непростая программа для эпохи, в которую политика как таковая разделяет людей, и так что можно прочесть где-нибудь, что девятая симфония Бетховена — гимн коммунизму. Беречь дружеские связи считают соглашательством. Вас настоятельно зовут либо в один, либо в другой лагерь. От вас требуют порвать сердечные узы если они тянутся к обеим сторонам баррикады. И все же, мне кажется, что все мы принадлежим к партии ищущих друг друга одиночеств. Такая политика теперь не в чести. Воззрения уничтожают чувства, и верность, если мнения расходятся, выглядит как атавизм. Что до меня, то я упорствую в своей политике, и пусть уж лучше меня ругают за сердечное постоянство, чем за систему идей.
К несчастью, силы, о которых я пишу, против некоторых дружеских привязанностей, захватывающих нас и препятствующих воздействию этих сил тем, что отвлекают нас от работы. Видимо, поэтому так длинен список моих потерь, поэтому меня лишили друзей, скрашивавших мое странствие. Уж лучше соблюдать в отношениях осторожность. Как бы ни велика была моя склонность ставить дружеский долг превыше моей основной задачи, я ей противлюсь, опасаясь, как бы все не началось снова, и меня бы опять не наказали за то, что я пожертвовал одиночеством, чтобы служить друзьям.