Эссеистика
Шрифт:
Извечная неспособность людей прислушаться к голосу ближнего, неодолимое непонимание огорчали поэта.
«Мне нравится фотография Эйнштейна, где он — в фас и высовывает язык с выражением и детским и дьявольским. Он показывает язык миру и самому себе. Вот уже почти тридцать лет, как я привык к постоянным кулуарным похвалам и публичным сарказмам. Это некий ритм. Главное — к нему приспособиться. В конце концов, покрываешься вполне прочной моральной кольчугой, отражающей удары и защищающей по-прежнему отважное и юное сердце. Люди должны испытывать беспокойство, когда их заставляют думать об определенных вещах. И они защищаются. Защищают свой уют. Логично. Пусть они защищают свой уют, а мы — свой. Но, слава Богу, есть бесчисленное множество одиноких, разделяющих наши идеи неуюта и не дающих водить себя за нос. Так устроен мир. И
В разговоре с Андре Розаном («Орор» от 7 января 1976 года) Кокто неоднозначно выражает свое отношение к критике:
«Если бы ученик рассказывал классиков так же, как некоторые критики пересказывают пьесы, его сразу выгнали бы из коллежа. Им еще повезло, что от чернил и бумаги нет никакого вреда, поскольку если бы их статьи были велосипедом, а заданная им тема — склоном, они непременно разбились бы насмерть.
— Литературные группы? Я их сторонюсь… Что до стиля, то я всегда избегал его. Достаточно быть стильным… Что до известности… Что это такое? Если тем неграм неизвестен Наполеон, это значит, что славы нет в принципе.
Ужасно, что в наше время глупость рассуждает».
Бесспорно, благожелателей и верных друзей у Кокто было гораздо больше, чем критиков. На страницах всех трех эссе читатель не просто увидит имена великих поэтов и художников Пруста, Пикассо, Аполлинера, Стравинского, Дягилева, Колетт, Коко Шанель, Макса Жакоба. С ними Кокто поддерживал иногда приятельские, а иногда искренние и глубокие отношения.
Мать Кокто вспоминала знаменитые субботние ужины с музыкальной Шестеркой:
«Об искусстве никогда не говорили. Все отправлялись к Мийо, игравшему в шесть рук с Ориком и Артуром Рубинштейном. Поль Моран и Люсьен Доде работали барменами. Моран приносил в салфетке лед, таявший по дороге и от которого немели руки. Устраивали маскарады, катались на велосипеде в крошечной столовой. Помимо суббот, вся компания с восторгом ходила на ярмарку. Там покупали пряничных поросят, смотрели на русалку, укротителя львов и особенно на летающую женщину Аэрогину. Они ходят в кино и в цирк Медрано, открывают для себя канкан».
Одним из самых близких Жану Кокто по духу был Пикассо. Они вместе работали, отдыхали, творили, выдумывали, восхищались друг другом.
«Предметы следуют за Пикассо, куда ему заблагорассудится, там деформируются и восстанавливаются, не теряя своей силы. Пикассо — заклинатель предметов (…) Я обязан ему тем, что потерял меньше времени на созерцание того, что могло бы мне пригодиться, и понял, что уличная песенка, услышанная в этом эгоистичном ракурсе, стоит дороже, чем „Сумерки богов“ (…) Каждый раз, когда Пикассо чем-нибудь интересуется, он это отвергает. В этом он похож на Гете».
Незадолго до смерти Кокто в серии интервью Уильяму Фифильду много говорил о Пикассо и рассказал следующую историю:
«Я спускался к морю. На крутой лесенке, ведущей к пляжу, мне навстречу поднимаются полная дама с мужем. Дама показывает на меня и говорит: „Смотри, Пикассо“. Муж возражает: „Нет, это Жан Кокто“. Женщина отвечает: „Это одно и тоже. Жан Кокто и Пикассо — одно и то же“».
По словам исследовательницы творчества Кокто Моник Ланж поэт любил цитировать фразу Гете: «Если народ больше не ссылается на звезды, он пропал» и повторял, что люди, закрытые для чуда, его не интересуют. И такие зрители и читатели находились. В июле 1959 года Кокто был потрясен приемом, оказанным ему на юге Франции: «Я возвращаюсь из Нима, где толпы людей, не прочитавших ни одной моей строчки желали носить меня на руках. Я очередной раз задал себе вопрос, откуда берется слава и на какой почве она прорастает» — пишет он в письме к Милораду.
И в качестве ответа уместно было бы привести отрывок из письма издателя многих стихов Кокто, Пьера Сегерса от 11 августа 1952 года:
«Счастливый человек Жан Кокто, вы — счастливый человек, сочиняющий большое стихотворение, занимающийся любовью с тем, что красивее всего на свете, о, счастливый поэт, живущий с поэзией, радостью и огнем внутри. Я завидую вам и восхищаюсь вами, я жду вас и обнимаю».
Однако, как бы громко не раздавались громкие хвалебные голоса, художник все равно остается один на один с собой. Самые важные и неумолимые вопросы возникают только в разговоре поэта со своим оппонентом-двойником. Ни один критик не может быть столь же безжалостным к творчеству поэта, как он сам. «Полагаю, что любое мое произведение может составить славу для человека. Однако моя известность объясняется не ими, а немногими фильмами и рисунками, не столь важными для моего творчества, а также легендой, основанной на сплетнях и неточностях. Ни один писатель не был столь же известен, неизвестен и непризнан, как я. Мне повезло, поскольку если об авторе все известно, то и узнавать о нем нечего. Когда они умирают, остаются одни кости. Весь мозг высосали. Плохие переводы, спектакли, измененные иностранной цензурой и капризами актрис, старые копии кинолент, несколько лживых историй — вот на чем зиждется слава поэта, который заболевает, если хоть одна запятая стоит не на месте», — пишет Кокто в дневниковых записях.
Тема двойника, чье изображение тщится увидеть художник, имеет во французской литературе давние традиции. «Черный человек» Альфреда Мюссе, как две капли воды похожий на поэта, страшное зеркало в новеллах Мопассана, зеркало из фильма Кокто «Орфей», через которое входит Смерть.
«Я все еще ищу значение мифа о Рождении Пегаса. Поэзия, рождающаяся из отрубленной головы Горгоны. Я не буду изображать лицо Персея. Невозможно „изобразить“ лицо героя, причастного этой тайне. Речь не идет о том, чтобы нравиться или не нравиться, неважно, говорят о вас или не говорят, одобряют вас или не одобряют. Речь идет о том, чтобы никогда не оступаться на своем внутреннем пути. Речь о том, чтобы сделаться невидимым, развлекая невнимательных людей незначительными, бросающимися в глаза упражнениями».
В начале июля 1947 года, после изнурительных съемок фильма «Красавица и чудовище», отнявшего силы и обострившего фурункулез (глава «О боли»), после постановки балета «Юноша и Смерть» на подмостках театра на Елисейских Полях Кокто ищет уединения в санатории Рош-Позе, где начинает работать над «Трудностью бытия». Через полгода он отправляется в Савойю, где продолжает писать книгу, затем возвращается в Париж, и, наконец, доделывает рукопись в только что приобретенном доме в Мийи-ла-Форе, о котором так долго мечтал.
Французский писатель и философ восемнадцатого века Фонтенель прожил ровно сто лет, до последних минут сохранив ясный ум и ироническое отношение к жизни. Незадолго до смерти он признавался, что «испытывает трудность бытия» и своему врачу на вопрос «Как идут дела?» отвечал: «Потихоньку уходят».
Когда на страницах книг Жана Кокто то и дело наталкиваешься на слово «трудно» в самых разных сочетаниях, ощущаешь парадоксальное несоответствие между воздушной легкостью и непринужденностью творений мастера и огромным грузом ответственности, который постоянно на нем лежал. Недаром отдельная глава в «Трудности бытия» посвящена теме ответственности.
Кокто все время дает понять, что любой жест художника — результат тяжкого труда:
«За мной очень трудно следовать, потому что я не придерживаюсь никакой группы, никакой внешней силы».
В моем возрасте это нетрудно. Не надо идти в гору. Спускаешься сам по себе и веса не чувствуешь. В молодости труднее. Поднимаешься в гору и ощущаешь свой вес.
«В каталоге шуточных предметов я однажды прочел загадочное предложение: „Трудноподбираемые с пола предметы“. Мне очень понравилось. Мои произведения трудно подобрать» [3] .
3
(Курсив мой. — Н. Б. /В файле — полужирный — прим. верст./).