Есть всюду свет... Человек в тоталитарном обществе
Шрифт:
Целый пласт деталей в «московских» главах романа «Мастер и Маргарита» рассчитан главным образом на советского читателя — соотечественника и современника Булгакова. Писатель старался сказать в своем романе (в процессе работы он то надеялся его напечатать, то терял надежду) о том, о чем почти никто в эти годы не решался писать, — о страхе, всеобщей подозрительности. Когда Азазелло приглашает Маргариту к «одному очень знатному иностранцу», она отвечает, «невесело» усмехнувшись: «…но я никогда не вижу никаких иностранцев, общаться с ними у меня нет никакой охоты… и кроме того, мой муж… Моя драма в том, что я живу с тем, кого я не люблю, но портить ему жизнь считаю делом недостойным», — то Азазелло «с видимой скукой выслушал эту бессвязную речь», но прекрасно ее понял. Действительно, — ее речь непонятна была бы ни в одной стране мира, как и в сегодняшней России (как это она не видит «никаких иностранцев»?).
Булгаков тщательно разрабатывает в романе тему «иностранца» и взаимоотношений с ним советских людей. Он связывает с этой темой мотив доносительства. Кроме него, почти никто из писателей 30–х гг. не попытался вывести это пронизавшее невидимыми нитями всю советскую жизнь явление на поверхность литературы.
Поведение Берлиоза и Ивана в первой сцене романа подчеркнуто окрашено ксенофобией (то есть подозрительным, враждебным отношениям к «чужим»). Непохожий на них человек не интересен, не любопытен им, а только подозрителен. Это уже привитый за десятилетия советской власти комплекс советских людей. Что же их настораживает? Только то, что он иностранец и при этом хорошо говорит по–русски! Значит, он не должен в СССР быть на свободе! Иностранец, хорошо говорящий по–русски, вызывает равную реакцию и у невежественного Ивана Бездомного, и у «начитанного» Берлиоза — здесь они понимают друг друга с полуслова.
– Вот что, Миша, — зашептал поэт, оттащив Берлиоза в сторону, — он никакой не интурист, а шпион. Это русский эмигрант, перебравшийся к нам. Спрашивай у него документы, а то уйдет…
– Ты думаешь? — встревоженно шепнул Берлиоз, а сам подумал: “А ведь он прав…”»
Автор демонстрирует шпиономанию, охватившую в годы работы над романом всю страну. Тонким иносказанием он дает понять мрачный смысл эпизодов. Иностранец «Берлиозу скорее понравился, то есть не то чтобы понравился, а… как бы выразиться… заинтересовал, что ли». Это нарочитое авторское затруднение в выборе слов должно приковать внимание читателя и прояснить для него смысл сцены. «Интерес» Берлиоза к незнакомцу — это зловещее и весьма характерное для эпохи Большого Террора настороженное внимание к «чужому», резко отличному от других человеку как к потенциальной жертве.
Ведь оба литератора вполне готовы к тому, чтобы задержать «заинтересовавшего» их «иностранца» — и отдать его на расправу ГПУ. И потому развернувшаяся сразу вслед картина страшной гибели Берлиоза могла наводить читателя и на мысль о возмездии за эту постоянную готовность к доносу, который в те годы, как знал каждый читатель, вел к непременному аресту и весьма реальной гибели задержанного.
В романе продемонстрировано и безусловное возмездие — совершаемая в квартире № 50 на глазах у Маргариты казнь барона Майгеля. Имя прозрачно намекало на «барона» Б. Штейера, постоянно сопровождавшего иностранцев в Москве, присутствовавшего на всех приемах, то есть почти штатного, а может быть и штатного, осведомителя, известного в этой своей функции всей Москве. К тому времени, когда дописывался роман, барон уже бесследно исчез в подвалах Лубянки. И Воланд нравоучительно объяснял в романе его двойнику в последние минуты жизни смысл происходящего: «…разнеслись слухи о чрезвычайной вашей любознательности» и «злые языки уже уронили слово — наушник и шпион» — так заменяет автор слова «осведомитель», «сексот», «стукач» — этими людьми были наводнены школы, институты, любые учреждения, но употреблять их печатно или публично было нельзя. Цепочку «наушников» замыкает Алоизий Могарыч (по вине которого был арестован Мастер, а когда он вернулся в свой подвальчик, где был написан роман о Иешуа и Пилате, там уже жили другие люди…). В описании его зловещего участия в судьбе Мастера слово «донос», также не употребительное в советском общественном быту (советские люди не доносили друг на друга, а исключительно выполняли свой гражданский долг), заменено подчеркнуто неподходящим (что и должно было послужить для читателя сигналом — «тут о чем–то другом!») словом «жалоба»: «Это вы, прочитав статью Латунского о романе этого человека, написали на него жалобу с сообщением о том, что он хранит у себя нелегальную литературу?» — спрашивает Азазелло у доставленного прямо с потолка в квартиру № 50 Алоизия Могарыча. «Новоявившийся гражданин посинел и залился слезами раскаяния.
– Вы хотели переехать в его комнаты? — как можно задушевнее прогнусил Азазелло».
Показан и действительно «подозрительный» иностранец — «сиреневый джентльмен», неожиданно заговоривший в Торгсине по–русски (то есть —
…Когда весной 1939 года автор читал роман четыре вечера подряд избранному кругу друзей, и роман пленял их, будоражил, не давал покоя, они не могли дождаться следующего вечера, — то в день последнего чтения был напечатан на машинке, по свидетельству Елены Сергеевны (и по авторской датировке), эпилог романа. Елена Сергеевна подчеркивала внезапность для нее этого решения автора: «Мне так нравились последние слова романа! Я не понимала, зачем что–то добавлять после них». Можно попытаться высказать догадку о происхождении эпилога — о том, что толкнуло Булгакова написать его.
Той зимой как раз происходили странные вещи на самом «верху» — там, где в течение трех последних лет принимались решения об арестах и расстрелах сотен тысяч невинных людей — неизвестно с какой целью. 20 июля 1938 года заместителем главы НКВД Ежова (его портрет и чугунные рукавицы со страшными шипами с подписью «Ежовые рукавицы» смотрели с плакатов на всех углах) стал Берия, 8 декабря того же года он сменил его на посту наркома, а «в середине февраля 1939 года Ежов бесследно исчез» (как пишет Р. Конквест, замечательный исследователь тех лет, в своей книге «Большой террор» — он и дал страшным годам это название) — как жильцы квартиры № 50. Берия же выпустил несколько десятков тысяч людей — так же необъяснимо, как необъясним был их арест. (Впрочем, вскоре многих из них посадили снова.)
Булгакову был весьма свойственен вкус ко всякого рода разгадыванию. Но в эпилоге, писавшемся весной 1939 года, он уже издевается над любыми попытками разгадывания того, что разгадыванию не поддается. В те годы люди бесконечное количество раз задавали друг другу один и тот же вопрос: «А его–то за что?..» Ответа не было. В эпилоге романа — следы психологической усталости от ужасных событий и от постоянных гаданий по их поводу. Как автор передает нам это ощущение усталости и бессмыслицы постоянных гаданий? Он предлагает одно объяснение за другим всему происходившему в Москве в дни пребывания в ней Воланда (то есть дьявола), но сам, однако, отодвигается, дистанцируется от этих объяснений. Ни одно из них он не признает достоверным и передоверяет всю область предположений и выводов «наиболее развитым и культурным людям», которые в «рассказах о нечистой силе никакого участия не принимали и даже смеялись над ними и пытались рассказчиков образумить». Автор, поставив точку в финале романа, далее устранялся от событий, в нем изложенных, как и от объяснений. Сделанное сделано — лейтмотив эпилога. То, что произошло, — произошло.
МИХАИЛ БУЛГАКОВ
Нехорошая квартира.
Глава из романа «Мастер и Маргарита»
Если бы в следующее утро Степе Лиходееву сказали бы так: «Степа! Тебя расстреляют, если ты сию минуту не встанешь!» — Степа ответил бы томным, чуть слышным голосом: «Расстреливайте, делайте со мною, что хотите, но я не встану».
Не то что встать, — ему казалось, что он не может открыть глаз, потому что, если он только это сделает, сверкнет молния и голову его тут же разнесет на куски. В этой голове гудел тяжелый колокол, между глазными яблоками и закрытыми веками проплывали коричневые пятна с огненно–зеленым ободком, и в довершение всего тошнило, причем казалось, что тошнота эта связана со звуками какого–то назойливого патефона.
Степа старался что–то припомнить, но припоминалось только одно — что, кажется, вчера и неизвестно где он стоял с салфеткой в руке и пытался поцеловать какую–то даму, причем обещал ей, что на другой день, и ровно в полдень, придет к ней в гости. Дама от этого отказывалась, говоря: «Нет, нет, меня не будет дома!» — а Степа упорно настаивал на своем: «А я вот возьму да и приду!»
Ни какая это была дама, ни который сейчас час, ни какое число и какого месяца — Степа решительно не знал и, что хуже всего, не мог понять, где он находится. Он постарался выяснить хотя бы последнее и для этого разлепил слипшиеся веки левого глаза. В полутьме что–то тускло отсвечивало. Степа наконец узнал трюмо и понял, что он лежит навзничь у себя на кровати, то есть на бывшей ювелиршиной кровати, в спальне. Тут ему так ударило в голову, что он закрыл глаз и застонал.
Объяснимся: Степа Лиходеев, директор театра Варьете, очнулся утром у себя в той самой квартире, которую он занимал пополам с покойным Берлиозом, в большом шестиэтажном доме, покоем расположенном на Садовой улице.
Надо сказать, что квартира эта — № 50 — давно уже пользовалась если не плохой, то, во всяком случае, странной репутацией. Еще два года назад владелицей ее была вдова ювелира де Фужере. Анна Францевна де Фужере, пятидесятилетняя почтенная и очень деловая дама, три комнаты из пяти сдавала жильцам: одному, фамилия которого была, кажется, Беломут, и другому — с утраченной фамилией.