Есть всюду свет... Человек в тоталитарном обществе
Шрифт:
Паренек обращался к своей дорогой маме, но так, будто никогда раньше не произносил этого имени. Он явно робел перед микрофоном.
– Ты смотри, — сказал Петр Кузьмич, — и там свои беды: хлеб ссыпать некуда. Хоть бы навесы какие–нибудь понастроили, чтобы зерно не гноить. — Он ткнул рукой в сторону радиоприемника, и брезентовый плащ соскользнул с его левого безрукого плеча.
– Не всем же на Алтай ехать! — буркнул Коноплев и, закашлявшись снова, поднялся из–за стола, взял обеими руками горшок с окурками, пошел к порогу. Там он откинул ногой веник и вывалил окурки в угол.
И тогда
– Куда сыплешь, дохлой? Не тебе подметать. Пол только вымыла, опять запаскудили весь.
От неожиданности мужики вздрогнули и переглянулись. Бывает нечто подобное в зимнюю ночь, когда рассказывает кто–нибудь страшную сказку и вдруг от мороза оглушительно треснет угол избы или настежь откроется дверь.
– Ты всё еще тут, Марфа? Чего тебе надо?
– Чего надо… За вами слежу! Подпалите контору, а меня на суд потянут. Метла сухая, вдруг — искра, не приведи бог…
– Иди–ка ты домой.
– Когда надо будет — уйду.
Разговор друзей оборвался, словно они почувствовали себя в чем–то друг перед другом виноватыми.
На мгновение стала слышна улица, шум ветра, далекая девичья песня.
Сергей Щукин выключил приемник, голоса целинников пропали.
Мужики снова стали отрывать клочки газеты, понемногу вытягивая ее из–под разбитого стекла, и скручивать цигарки и «козьи ножки». Долго молчали, курили… А когда опять начали перебрасываться короткими фразами, это были уже пустые фразы — ни о чем и ни для кого. Про погоду — дрянная стоит погодка, в такую погоду кости ломит; про газеты — они ведь разные бывают, из другой свернешь цигарку, так горечь одна и табаком не пахнет; потом что–то про вчерашний день — сходить куда–то надо было, да не сходил; потом про завтрашний день — надо бы встать пораньше, в кои–то веки баба собирается блинами накормить… Пустые фразы, но даже и такие произносили уже приглушенно, тихо, то и дело оглядываясь по сторонам да на печку, словно за ней скрывалась не Марфа, конторская уборщица, а какой–то посторонний, непонятный человек, которого следует остерегаться. Ципышев посерьезнел, больше не разговаривал, не улыбался, только раза три спросил, так, не обращаясь ни к кому:
– Что это учительница замешкалась? Начинать бы надо партийное собрание.
Один Щукин вдруг повел себя несколько странно; ему не сиделось на месте, табуретка под ним поскрипывала, глаза — молодые, озорные, с хитринкой — блестели и смотрели на всех с вызовом. Казалось, Щукин вдруг увидел что–то такое, чего никто другой еще не видел, и потому почувствовал свое превосходство над другими. Наконец он не выдержал и громко захохотал:
– Ох и напугала же нас проклятая баба!
Петр Кузьмич и Коноплев переглянулись и тоже захохотали.
– И верно — дьяволица! Вдруг из–за печки как рявкнет. Ну, думаю… — Иван Коноплев с трудом закончил фразу: — Ну, думаю, сам приехал, застукал нас…
– Перепугались, как мальчишки на чужом горохе.
Смех разрядил напряженность и вернул людям их нормальное самочувствие.
– И чего мы боимся, мужики? — раздумчиво и немного грустно произнес вдруг Петр Кузьмич. — Ведь самих
Но Ципышев не улыбнулся и на этот раз. Он словно не заметил, что заливались и Коноплев, и Петр Кузьмич, а только на Сергея Щукина взглянул строго, как старший.
– Молод ты еще, чтобы над этим смеяться! Поживи с наше…
Но Щукин уже не унимался. К тому же и Петр Кузьмич, и Коноплев были явно на его стороне. Они оживленно подмаргивали ему и продолжали смеяться.
– Вот так и боимся! — сказал Коноплев.
Марфа за печкой молчала.
В контору ввалились два паренька комсомольского возраста.
– Вы зачем? — повернулся к ним Ципышев всем телом.
– Радио хотим послушать.
– Нельзя. У нас сейчас партсобрание будет.
– А нам куда? Тут нас много.
– Куда хотите.
Сказав это, Ципышев оглянулся на своих друзей, словно хотел узнать, одобряют ли они его поведение.
Петр Кузьмич не одобрил.
– Вот что, молодцы, — сказал он, обращаясь к ребятам. — Мы тут провернем партсобрание, поговорим, а потом уж вы занимайте позиции.
Наконец пришла и учительница, Акулина Семеновна, — молодая, низкорослая, почти девочка. Она устало распутала и сняла с головы серый шерстяной платок и ткнулась в уголок под деревянную полку с приемником. С ее приходом немного оживился и Ципышев. Но это его оживление выразилось в том, что он преувеличенно строго, по–начальнически заговорил с учительницей:
– Ты что это, Акулина Семеновна, всех ждать заставляешь?
Акулина Семеновна виновато посмотрела на Ципышева, на Петра Кузьмича, потом на горшок с окурками, на лампу и опустила глаза.
– Ну… задержалась… в школе. Вот, Петр Кузьмич, — обратилась она к однорукому, — я бы хотела до начала собрания решить вопрос. В школе дров нет…
– О делах потом, — оборвал ее Ципышев, — сейчас собрание проводить надо. Райком давно требует, чтобы в месяц два собрания было, а мы и одного сговориться запротоколировать не можем. Как отчитываться будем?
Иван Коноплев при этом крякнул, и Ципышев опять на какое–то мгновение словно бы почувствовал неловкость, неуверенность в себе и робко оглянулся вокруг, будто просил извинения за свои слова. Но все промолчали. Тогда голос Ципышева окончательно приобрел твердость и властность. Что произошло? Борода его расправилась, удлинилась, глаза посуровели, в них исчез живой огонек, который поблескивал в минуты простой дружеской беседы. К уборщице Марфе Ципышев обратился уже тоном приказа:
– Ты, Марфа, выйди! Мы тут партийное собрание проведем. Говорить будем.
И Марфа словно почувствовала происшедшую перемену — она не ослушалась, не заворчала.
– Говорите, говорите. Разве я не понимаю. Выйду.
Когда за притихшей Марфой тихо закрылась дверь, Ципышев встал и произнес те самые слова, которые в подобных случаях произносил секретарь райкома партии, и даже тем же сухим, строгим и словно бы заговорщическим голосом, каким говорил перед началом собраний секретарь райкома:
– Начнем, товарищи! Все в сборе?
Сказал он это и будто щелкнул выключателем какого–то чудодейственного механизма: всё в избе начало преображаться до неузнаваемости — люди, и вещи, и, кажется, даже воздух.