Есть всюду свет... Человек в тоталитарном обществе
Шрифт:
Чего только в те годы не пришлось повидать! Кто был подогадливей, тот сразу собрался с семьей и уехал куда глаза глядят. Иные семью бросили — бабу, мол, и ребят, авось, пощадят, — а сами скрылись. Может, где–нибудь живут, а может, и сгинули. Других среди ночи похватали и вывезли куда–то. Иных — со стариками и детьми; иных — лишь тех, кто «в силе».
Ее мужик покорный: тише воды, ниже травы. Уж как он старался! День и ночь работал. Семья — голодом сидела. Всё отдавал в счет поставок. Но пришел 37–й страшный год. Не помогла покорность, не помогло молчание. Взяли его среди ночи… Взяли, да не одного, а со старшим сыном Кешей. Говорят, здесь же, за селом, обоих и порешили.
– Осталась
Нет, мне не жаль было, что я отдала им то пшено, которого мне хватило бы еще на несколько дней.
«Последние могикане» — недобитые единоличники…
С какой продуманной жестокостью мстили тем, кто был лучшим сыном своей земли — крестьянином!
Не раз и не два встречалась я с этими отчаявшимися единоличниками, которым не давали ни жить, ни умереть и которых держали как бы другим в устрашение. И каждый раз удивлялась той изобретательности, с которой их подвергали пытке. Ни одна семья не была в полном составе, так как вместе им всё же было бы легче. Не всех мужчин забирали сразу, так как пытка страхом — ожидание неизбежной беды — вдвойне мучительна. У них не отбирали всё сразу, так как с каждой потерей они могли страдать снова и снова, могли надеяться… и вновь терять надежду, и каждый раз вновь отчаиваться.
Кто этого не видал, тот не поверит, как никто в Европе не верил ужасам голода 1933 года, террору 1937 года, раскулачиванию и ссылкам, начавшимся в конце двадцатых годов, испытанным нами в 1941 году и конца которым никто не мог предсказать!
Раннее утро. Я бодро шагаю по замерзшей за ночь дороге, похрустывая тонким ледком, затянувшим лужицы. Лес отступил. Возле дороги — зябь, и борозды парят, пригретые солнцем.
Вдруг… Что это лежит на дороге? Да ведь это большой разводной ключ! «Паровозный» зовут их у нас. Не иначе тракторист его обронил. Растяпа! Я смотрела на ключ в раздумье. Потерян был он вчера — успел примерзнуть. За ним потерявший его не вернулся. Значит, не заметил. Не сегодня–завтра трактора выйдут в поле… Каково
И я сделала непростительную глупость. Вместо того чтобы обойти стороной группу зданий, разукрашенных флагами и лозунгами, я направилась прямо туда, вошла в ворота, над которыми висел транспарант со словами «Добро пожаловать» под надписью с названием колхоза «Путь Ленина», вошла в здание правления колхоза и, протягивая ключ одному из тех, кто был в зале, сказала:
– Вот ключ, утерянный, должно быть, одним из ваших трактористов. Я нашла его на дороге.
Всякий добрый поступок должен быть награжден, но награда моих поступков, верно, на небесах, а на земле с добрыми поступками мне всегда не везло…
Когда я повернулась и пошла к двери, один из присутствующих заступил мне дорогу, а другой схватил за плечо. Набежала толпа правленцев — узнать их можно было по раскормленным рожам. О том, что допустила ошибку, я поняла лишь тогда, когда во дворе целая орава мальчишек стала кричать:
– Шпиона поймали! Немецкого!
Откуда–то появились два здоровых лба. Один отобрал у меня рюкзак, а другой крепко ухватил за ворот телогрейки. Через полчаса я услышала:
– Ведите ее в Боборыкино в сельсовет и сдайте под расписку.
Во дворе уже гудела толпа. В меня полетели камни, палки, комья грязи, и под свист и улюлюканье меня повели, причем мальчишки еще долго следовали за нами, продолжая швыряться камнями.
Заяц может убежать, птица — улететь, зверь — защититься, рыба — скрыться в глубине… Заключенный спастись не может. Сказанное слово (и даже несказанное), неуместный вопрос — всё это могло погубить любого из нас. Одно остается — работа. И в работу я погрузилась с головой…
Но вот наступил август 1952 года и день, когда, учитывая зачеты, истек срок моего заключения.
Всё же тут чуть было не произошла осечка.
Что поделаешь, раз и навсегда приняла я решение — никогда не задавать себе вопроса: «Что мне выгодно?» — и не взвешивать все «за» и «против», когда надо принимать решение, а просто спросить себя: «А не будет мне стыдно перед памятью отца?» И поступать так, как велит честь.
Глупость? Донкихотство? Может быть… Но это придавало мне силы и закаляло волю: у меня не было сомнений, колебаний, сожалений — одним словом, всего, что грызет человеку душу и расшатывает нервы.
Отчего опять, в который уже раз возвращаюсь я к этому рассуждению? Да очень просто! Ведь вся жизнь — цепь соблазнов: уступи один раз — и прощай навсегда душевное равновесие! И будешь жалок, как раздавленный червяк. Нет! Такой судьбы мне не надо: я — человек!
Так как же должен был поступить этот человек, когда ему предлагают подписать… «обязательство», что я порываю всякие отношения с теми, кто остался в неволе, и вдобавок обещаю забыть всё, что там было, что я там видела и пережила, и никогда и никому ничего о лагере не разглашать!
Ознакомившись с содержанием этого документа, я с негодованием отказалась его подписать…
– В неволе я встречала много хороших, достойных всякого уважения людей. Кое–кто еще там остается. Я сохраняю о них добрую память и буду рада быть им полезной! Забыть же то, что там видела и пережила, абсолютно невозможно! Даже проживи я еще сто лет!
– Но эта подпись — простая формальность!
– Подпись — это слово, данное человеком! И человек стоит ровно столько, сколько стоит его слово. Я не могу так низко себя оценить!