Есть!
Шрифт:
Фридхельм легонько задел перчаткой тонкую овальную пластинку, висевшую на стволе. На ней была гравировка: «124».
– Можно только номер дерева. Или вот так, – он подвел Мару к соседнему дереву. – «Семья Баум».
– Здесь даже цветы не разрешают приносить, – сказала Анке. – Полностью экологическое захоронение, за всем смотрит природа и немного лесник.
– Мы тоже купили здесь дерево, Мара. Для меня и для Анке. Потом, возможно, для наших детей и родных. Мы покажем тебе это дерево.
Они уходили вдаль по тропинке, а толстенькая Мара семенила
Наконец вышли на край леса – как на край света. Внизу расцветал первыми вечерними огнями город.
– Михельштадт, – сказала Анке. – Город нашей юности.
– Здесь мы учились пить вино, – сказал Фридхельм.
– Здесь родился наш сын.
– И вот это – наше дерево.
Немцы стояли, приобняв с двух сторон тонкий, но мощный ствол. Мара от волнения не поняла, какое это дерево, – не так уж сильны были ее познания в этой самой, как ее, дендрологии.
Пусть будет просто – дерево. № 1055.Мара смотрела на немцев и думала: «Они уже знают, где будут лежать после смерти, а я… я этого не знаю и не хочу знать. Наверное, я стала настоящей русской».
Кирилл приехал в аэропорт вместе с Ромочкой – они встречали Мару Михайловну с цветами, торжественно, как приму-балерину. Мара понюхала вначале внукову мяконькую макушку, потом розы и решила, что внук пахнет лучше всего на свете. Даже лучше роз! Мара Михайловна больше не боялась старости: ее перевезли на другой берег в целости и сохранности.
Глава девятнадцатая,
свадебная и поэтическая
Знаете, как это бывает: встанешь ночью, пардон, по срочному делу и потом возвращаешься сонный к нагретому месту в кровати. А теперь представьте, что, когда вы вернулись, там, на вашем месте, лежит чужой человек. Лежит он себе, посапывает на вашей подушке, укрывшись вашим одеялом, положив, к примеру, ногу (это еще в лучшем случае!) на вашу жену. И вам – спящему, пижамному человеку – в этой кровати просто не осталось места.
Примерно такое ощущение от собственной жизни преследовало Аркадия Пушкина, главного режиссера канала «Есть!», мужа, отца и цитателя.Гражданином он мог и не становиться, а вот поэтом быть пришлось. По причине фамилии – военной, пушистой, мюнхгаузеновской, но прежде всего поэтической.
Маяться фамилией Пушкин начал с самого раннего детства.
– А Эс Пушкин? – еще в детском саду веселились воспитатели и воспитанники, счастливые носители простых фамилий типа Иванов, Матвеев и Кошкин.
Даже фамилия Горшков на фоне А.С.Пушкина смотрелась привлекательно, и втайне маленький Аркашон примерял ее, как мать семейства – прозрачный пеньюар. А что? Аркаша Горшков. Аркадий Степанович Горшков – во всяком случае, никто не станет глумливо смеяться и спрашивать: «Ужель тот самый?»
В школе глумление продолжилось – кучерявый гений на портрете стоял вполоборота, стараясь не смотреть на то, как хихикают над однофамильцем красивые девочки и злые мальчики.
«Дать бы вам всем под зад, и полетите вверх кармашками», – думал юный Пушкин, превратно представлявший себе понятие «тормашки». У него вообще было очень особенное – как и полагается поэту – отношение к словам. Некоторые он произносил и понимал совсем не так, как требовалось в диксионариях.
Например, телефонное «алло» он с младых ногтей превратил в «алоэ».– Алоэ, – говорил Пушкин телефону, и собеседники против всякого своего желания воображали мясистое целебное растение. У которого отростки – словно крокодильи челюсти.
Это его «алоэ» чрезвычайно раздражало Юлию Дурову – избранницу Пушкина, местами забавно походившую на Наталию Гончарову. Особенно если иметь в виду портрет кисти Макарова: у Юлии тоже были красивый лоб, обиженное выражение лица и слегка поджатые, как будто удерживающие резкое слово губы. Дурова училась с Пушкиным в параллельном классе и тоже настрадалась от фамилии. Одноклассникам было плевать и на цирковую династию, и на женщину-гусара: симпатичную худенькую Юльку звали попросту Дурой.
Между тем дурой она вовсе не была – у Пушкина по сей день имеются шансы в этом убедиться.
Но мы забежали вперед, ведь пока у наших героев, Аркаши Пушкина и Юли Дуровой, – школьные годы чудесные, отравленные, впрочем, скучнейшей учебой. Юля на некоторых уроках спала, а Пушкин в это время прогуливал свои часы и томился под дверью класса, ожидая, когда Дурова выйдет и задумчиво проведет тоненькими пальчиками по черным бровям: словно проверяя, на месте ли они.
Мягкого, большого и нелепого Аркашу красавица Дурова не замечала – история умалчивает, специально или нет. Он же маячил в ее жизни последовательно – так что другие девочки, не освещенные мощным прожектором страсти, давно разобрались, в чем дело. И только смуглая Юлия уходила прочь, не глядя на Пушкина, ровно ставила мучительно прекрасные ноги на истерзанный школьный линолеум.
«Позволь душе моей открыться пред тобою», – однажды чуть было не крикнул Аркадий ей вслед и сам удивился нежданным словам, невесть откуда пришедшим в голову после урока литературы, изучали на котором – чтобы никто не сомневался – произведение «Разгром».
– «Позволь душе моей открыться пред тобою», – прошептал вслух напуганный Пушкин, и – чтобы самому не сомневаться! – записал эту строчку корявым мальчуковымпочерком на парте.
Кудрявый поэт с портрета скосил глаза на мальчика, а литераторша Аида Исааковна возмутилась:
– Пушкин! Ты почему портишь школьное имущество? Хоть бы фамилии своей прекрасной постеснялся!
(Это была учительская, взрослая версия глумления над фамилией несчастного Аркадия – педагоги искренне считали, что он должен носить свою фамилию гордо и совершать под знаменем поэтического имени лишь благородные поступки. Будто он и вправду был потомком гения!)