Есть!
Шрифт:
Жених – то есть, разумеется, уже никакой не жених, а законный супруг Димочка, сообразил наконец, что праздник развивается не туда, куда нужно, – и споро, в два шага, покрыл расстояние до сцены.
Пушкин сопротивления не выказал, правда, с микрофоном он расстаться не мог – и, будучи уносимым со сцены, поспешно допевал без всякой громкости заветные строки:
– «Ведь все, что нес, я не донес, значит, я ничего не принес…»
– Принес, принес, – утешал добрый Димочка, а Пушкин, сладко улыбаясь и по-детски пуская пузыри, хотел уснуть и одновременно с этим освободить желудок.
Едва
– Наталья Павловна! – кинулся Димочка к выплывшей из зала теще, оштукатуренной и разукрашенной, как только что отреставрированный дворец. – Что с ним делать?
– «Ах, Наташа! – обрадовался Аркашон, жизнерадостно отплевывая кусочки блевотины и придвигаясь поближе к старшей Дуровой. – Помни вечно нежности, любви закон: если радостью сердечной юности горит огонь, то – не трать ни полминуты!..»
Наталья Павловна вспыхнула:
– Я тебе покажу Наташу! Юлия! Отправляй своего гостя домой, и чтобы духу его тут не было!
Дух остался – в красивом холле ресторане долго несло непереваренным алкоголем. Хозяина же этого духа бледная Юля с Димочкой запихнули в первую из круживших вокруг ресторана машин.
– «В твою светлицу, друг мой нежный, я прихожу в последний раз», – мстительно сообщил Пушкин Юле.
Тут же хлопнула дверца машины, а водитель посмотрел на пассажира с уважением и подумал, что, если бы за него не было заплачено заранее, он, возможно, и не взял бы с него денег.Свадьба тем временем пела и плясала – что с ней будет? Выступление Аркадия Пушкина действительно стало гвоздем программы, пусть и не так, как мечталось Юле.
Герой дня, высаженный у ближнего к родному подъезду сугроба, быстро и жутко трезвел. В желтых, как сыр, окнах текла благополучная вечерняя жизнь. Аркашон набрал полную пригоршню снега и затолкал в рот так, что заломило зубы.
– Пушкин? – услышал он.
Осаживая крупную, шоколадной масти собаку, породу которой трудно осознать и на трезвую голову, перед ним стоял школьный король Валентин Оврагов.
– Здоруво, – просипел Пушкин, глотая снег. Собака отозвалась на его голос и зашлась обличающим лаем.
– Да ты пьян! – обрадовался Валентин. – Моя Грусть только на алкашей лает. Молчи, Грусть!
– Как ее зовут?
– Грусть, – гордо сказал Оврагов, подтягивая псину ближе к ноге. – Это мамаша придумала. Стильно, да? А ты где так набрался, чубзик?
– На свадьбе, – с трудом произнес Пушкин и упал в сугроб.
Грусть лаяла во все свои собачьи силы, но Аркашон не мог побороть себя и лишь болезненно жмурился.
Потом он с трудом вспоминал, как чьи-то цепкие и надоедливые пальцы тянули за куртку, а его выворачивало наизнанку, снова и снова, и он очень долго куда-то шел и без конца читал стихи, а снежная земля вставала перед ним стеной и давала со всей мочи в лоб, и собака уже не лаяла, а выла…
Очнулся бедолага Аркашон в чужой комнате, с мокрой тряпкой на лбу. Напротив сидела прекрасная незнакомка критического возраста и смотрела на Пушкина так скорбно, словно у него скончались в один день все родственники и друзья.
– Вы кто? – спросил Пушкин, в голове которого загнанными зайцами метались оборванные воспоминания.
– Я? – удивилась незнакомка. – Я Валечкина мама, Инна Иосифовна Оврагова-Дембицкая.– А я Пушкин Александр Сергеевич, – сказал Аркашон, засыпая.
Валентин Оврагов растолкал его приблизительно в полночь. На подносе дымилась и гадко пахла чашка растворенного кофе.
– «Восстань, поэт, и виждь, и внемли!» – продекламировал Валентин. – Самое время вернуться домой, а то родители поднимут бучу. Не у всех же такие мамы, как моя! Да, Юлечке, – Пушкин ревниво вздрогнул, – я позвонил, она уже дома и почти не плачет. Ты там, конечно, наворотил, старик!
Аркашон поднялся на локте и взял чашку. Гадостный кофе и молодой крепкий организм на глазах побеждали похмелье. Валентин, скрестив на груди смуглые руки, разглядывал ночного гостя.
«Я дома у Оврагова!» – осознал Пушкин и внутренне возгордился: на его месте желали бы оказаться многие соученики и особенно соученицы. Но, как часто бывает в жизни, Аркашон не сумел насладиться выпавшим счастливым моментом: нужно было срочно лететь домой, иначе отец мог вспомнить детство и всыпать ему, как маленькому, ремнем.
Аркашон представил себе отца – недовольного, с поджатыми губами, с резкими морщинами на лбу. Подумал о маме – если бы с нее написали честный портрет, получилась бы карикатура на угнетенную домохозяйку. «А с Инны Иосифовны Овраговой-Дембицкой можно писать «Портрет дамы», – грустно решил Пушкин. Он понимал, что завидовать Валентину бессмысленно: в нем все было прекрасно – и лицо, и одежда, и душа, и мысли, и мама, и Чехов на полке – в темно-синих блестящих переплетах… А ведь Пушкин был в ту ночь не в себе и не мог по достоинству оценить уютную квартиру Овраговых – тем, кто попадал в это жилище, хотелось упасть в него, как в берлогу, и перезимовать, даже если на дворе стояло лето.
– Мы тебя проводим, – сказал Оврагов, с прежним вниманием художника наблюдая, как протрезвевший Аркашон пытается застегнуть молнии на тяжелых зимних ботинках.
Собака Грусть, заслышав заветное «мы», притащила в зубах длинный кожаный поводок и умильно глянула на хозяина.
– Только недолго, Валечка, – взмолилась Инна Иосифовна. – До свидания, Аркадий.Пушкин неловко кивнул и закрыл за собой дверь. Валентин с Грустью догнали его на выходе из подъезда.
Двор был абсолютно незнакомый и не по-ночному светлый от мощного фонаря рядом с катком. Разумеется, во дворе у Овраговых имелся собственный каток. И фонарь.
– Ты мне вот что скажи, Пушкин. У тебя с Юлечкой серьезно?
Пушкин дернул плечом. Какое там «серьезно» после сегодняшнего? Дурова и смотреть теперь в его сторону не станет.
– Люди, как Юля Дурова, – сказал Валентин, – это мещанская кость, понимаешь? Они другие, чем мы. Им интересно только покупать и жрать, а потом, с годами, они начинают ругаться с соседями и жить с телевизором, как с мужчиной. Воспарять им – некуда!