Эстонские повести
Шрифт:
— Мне она никогда не нравилась, — заметила Инна.
— Своим поведением?
— Ах, что там! Просто гадкая. С детских лет не выношу ее.
— А где вы с ней встречались в детстве?
— Не то чтобы встречались, но я частенько видела ее. Отец ведь был у нее извозчиком и к нам тоже возил товары со станции. Рутть всегда таскалась вместе с ним. Как-то шла я по двору, так она мне язык показала.
— Тогда конечно, — с полной серьезностью согласился Кивиселья. — Но все равно, как хотите, она не цыганка. То, что обожает мужиков, и
В прошлом году, осенью, в августе или примерно в это время завелся у нее очередной поклонник, из легионеров. Две недели жаркой любви, и снова всему конец — парень должен был отправляться на фронт.
Я не помню первую мировую, но старые люди говорят, что тогда обзаводились кроликами. Теперь идет вторая мировая, и опять кролик в почете.
В первый же год войны Рутть тоже завела себе кроликов. Ну вот. И когда Альберт, этот ее легионер, перед отправкой на фронт проводил оставшиеся часы у своей возлюбленной, Рутть сказала ему: «Как ты думаешь, не назвать ли мне одного своего кролика, самого красивого и большого, Легионером? В твою честь».
У парня ничего против этого не было. И еще она сказала:
«Я буду его обнимать и целовать вместо тебя».
«И будешь хранить мне верность?» — удивился парень.
«Да, даже верность, — поддразнила Рутть. — И даже тебе. И несмотря на то, что ты этому не веришь и остаешься таким же негодяем, как все другие. Я бы даже кормила твоего тезку лучше остальных кроликов. Ну, радуйся и кидайся мне на шею».
Парень поступил, как было велено.
«А когда ты однажды вернешься домой, — продолжала Рутть, — тебя будет ждать замечательное жаркое».
«А если я сгину в этом чертовом пекле?»
«Тогда и для него наступит конец».
«Ты зарежешь его, чтобы почтить мою память?»
«Именно так».
«И будешь сидеть одна, есть жаркое и лить слезы?»
«Живые не верят, что ты остаешься им верной, зато мертвые жаждут этого всей душой, — ответила на это Рутть. — Нет, старый ты дурень, и не надейся. Небось найдется у меня кто-нибудь, с кем я поделю и жаркое, и кровать, и скорбь свою».
Вот так будто бы они смеялись и дурачились вечером накануне расставания. Альберт ушел и погиб. Его место занял Калле, ну, не сразу, а через некоторое время. Однако Рутть не торопилась резать своего любимого кролика.
Она сделала это совсем недавно, в сущности всего дня за два до ареста Калле. В час ночной, когда Калле прощался с Рутть, они завели разговор о том, какого кролика зарезать.
«Убьем Легионера или Лупоглазого?» — спросила Рутть, провожая Калле. На улице мело, и Рутть, преодолевая взвизгивающий ветер, прокричала ему вслед свой вопрос.
«Легионера», — ответил Калле.
И теперь Рутть не поймет, откуда гестапо прознало об этом. Ведь была ночь, ближайшие соседи жили километра за два, до ближней дороги метров семьсот — восемьсот. И нигде она об этом не говорила. Ни с кем ни словечка. Значит, было у той страшной ночи ухо где-нибудь за углом дома, в каменоломных ямах, в метели и в посвисте ветра.
Рутть высмеяла следователей. Смелая девка. Просто диву даешься, как они после этого еще выпустили ее оттуда.
— А если она безвинная, — сказала Инна. — Если это все так и есть, как она вам рассказала?
— Безвинная, да, но разве с этим считаются? На тот свет спровадить можно было за один этот чудовищный смех. Или вы думаете, Калле виноват? Делайте что хотите, а поверить в то, что он работал на противника, я не могу. Как ошиблось ухо, так может ошибиться и глаз. Даже язык, и он — о боже! — не святой.
И меня вызвали на допрос, допытывались о разном. Спрашивали, кто его друзья? И являюсь ли я сам его другом? Ответил, что являюсь, конечно, являюсь.
«И теперь тоже?» — спросил следователь.
«Да, а как же иначе», — ответил я.
Он вытаращился, словно не верил ушам своим. Странное нашло на меня чувство, ну прямо зубы сводило.
«Ах, так! — протянул наконец следователь. — Ах, так!»
И вдруг в его голосе послышалось что-то чужое, холодное и угрожающее. Удивительно, как даже взгляд у человека может неожиданно измениться.
И хотя я не робкого десятка, да и со следователем этим находился в шапочном знакомстве, но должен признать, что на какой-то миг под сердцем прошел холодок.
Следователь откинулся на спинку стула и спросил, прищурившись:
«Это вам пришлось недавно приводить в чувство этого мерзавца и вроде бы вы мазали ему харю йодом?»
«Да», — выдавил я сквозь зубы.
«Ну, и как вы полагаете, его отделали так за верность отечеству?»
«Не знаю, — ответил я. — Но только на врага он тоже не работал».
«Отчего же? — с ироническим добродушием спросил он. — Может, вы считаете, что из господина Пагги еще получится добрый национал-социалист?»
Я пожал плечами.
Он засмеялся.
Я ощутил, как во мне вскипает злоба.
«Знаете, — сказал я, — поговорим как мужчина с мужчиной. И вот что я вам скажу: если обвинение против Калле…»
Он начал с издевкой смеяться.
«Конечно, Калле», — упрямо произнес я и замолчал.
«Продолжайте!» — приказал он.
Ну вот я и продолжил. Я сказал, что если обвинение против Калле и в самом деле верно, тогда естественно, что наши противники должны быть его друзьями.
«А разве нет?»
«Нет, — я подчеркнул это. — Он насквозь разуверившийся человек. Циник, для которого нет на свете ни веры, ни идей или другой святыни, если хотите — это нигилист. Однажды он сказал: «У нас нет друзей, у нас всегда были только враги, которые называют себя друзьями».
«А что вы сами думаете об этом?» — спросил следователь.