Этьен и его тень(изд.1978)
Шрифт:
Этьен отвык от самого себя, свободного, живущего без надзора, кому позволено ходить без конвоя. До одури, до дрожи в коленях, до головокружения бродил он с двумя друзьями по острову, с жадностью всматриваясь в голубые дали. Далеко-далеко видно окрест!
Решили отправиться на кладбище, отдать долг памяти не дожившим до освобождения и похороненным под номерами. Положить цветок и на могилу Беппино.
Что может быть печальнее кладбища, куда, в точном значении слова, не ступает нога человека? Кладбище за железной оградой, а калитка –
– Даже сюда, на суд бога, – заметил Лючетти, – покойников приносят безымянными, согласно суду людей.
Только в углу кладбища, в стороне от безымянных каторжников, рядом с несколькими тюремщиками – могила Филумены Онорато. Марьяни рассказал, что это могила матери, которой разрешили свидание с сыном. Она приехала на острое, увидела сына и от огорчения умерла.
С непривычки все трое устали от прогулки и заторопились назад в камеру. Обитатели камеры неузнаваемы. Смеялись и те, у кого никогда прежде не видели улыбки; казалось, они вообще разучились смеяться.
А чего не хватает в партитуре тюремного дня? Что сегодня сильнее всего режет ухо? Марьяни и Лючетти согласились, что фонограмма тюремного дня изменилась: стало тише и в то же время шумнее. Шумнее от живых голосов, никто не хотел шептаться, говорить вполголоса. А какие характерные шумы исчезли?
И тогда Кертнер, бесконечно довольный тем, что его загадка осталась не разгаданной, пояснил: не слышно ржавого скрипа замков, не скрежещут постоянно задвижки, щеколды и петли, не грохочут засовы, не звенят цепи, не позвякивает связка ключей в руках тюремщика.
Время до вечернего колокола пробежало быстро. Марьяни был в ударе, он в радостном возбуждении читал вслух главы из «Божественной комедии». Восхищение Марьяни поэтом было безгранично, и оно передавалось слушателям. Марьяни, как многие в Италии, не произносил имени Данте, а говорил с благоговением: «Поэт». Марьяни заразил своей страстью Кертнера, тот уже помнил наизусть много строф, длинные отрывки.
Какие-то неизвестные дружелюбы, ссыльные с Вентотене, прислали Лючетти немного денег. Он купил в тюремной лавке три четвертинки кьянти, и друзья выпили за общую свободу.
Марьяни провозгласил тост:
– За мое отечество!
– Хороший тост, – поддержал его Кертнер. – И за мое отечество!
Марьяни и Лючетти с удовольствием подняли стаканчики.
Утром начались хлопоты, связанные с переодеванием. Марьяни надел поношенный костюм, стоптанные ботинки, побрился у тюремного брадобрея.
Кто бы мог подумать, что узника Чинкванто Чинкве все эти годы терпеливо ждал в кладовой костюм – английский, черный в белую полоску? Костюм переслали из Кастельфранко; и молью не трачен, и совсем мало ношен, и пятна крови давно выцвели. Но будто с чужого плеча, будто его не шил по заказу модный портной в Милане, а куплен костюм в магазине без примерки и оказался номера на два больше.
С обувью было совсем скверно, но Этьен отказался от желтых сандалий, которые ему пытался подарить Джино: тот сам остался бы тогда без приличной обуви.
Сидеть под тюремными сводами не хотелось. Отдохнуть от созерцания решеток, не расставаться со светом дня! Устроились на ночлег в кордегардии.
На следующее утро все не отрываясь смотрели в сторону Вентотене. Наконец моторная лодка показалась в проливе между островами. Уже слышно, как стрекочет мотор. Еще четверть часа, и американцы поднялись по тропе.
Однако где же тот симпатичный капитан? И что за люди в штатском идут за вновь прибывшим моряком?
Вместо пехотного прибыл капитан в морской форме, с рыжей бородкой и злыми глазами. Он привез назад двух югославов, вчерашних узников.
Морской капитан устроил строгую проверку политзаключенных и внес поправки в список, составленный накануне. Двух югославов заново взяли под стражу. Хотя они иностранные подданные, но осуждены за уголовные преступления и поэтому освобождению не подлежат.
Капитан с бородкой допрашивал всех подряд, а в конце допроса каждого сверлил глазами и задавал стандартный вопрос:
– Обещаете не воевать против Соединенных Штатов?
– Да.
– Поклянитесь на Библии.
Тут же дежурил капеллан Аньелло в праздничном облачении, а Кертнер выполнял обязанности переводчика.
Когда рыжебородый вызвал Марьяни, тот с опрометчивой искренностью и неуместной правдивостью начал рассказывать о давнем взрыве в кинотеатре «Диана» в Милане, об ошибке, которую тогда допустили анархисты. Кертнер, переводя на английский, изо всех сил пытался на ходу смягчить показания Марьяни, но это не могло помочь.
– Взрыв? Неплохая школа для гангстеров! Вас опасно выпускать на свободу. Столько жертв… Уголовное преступление! – вынес свой приговор американец. – Я не могу вас выпустить…
Марьяни побелел, он был близок к обмороку, он лишился последних душевных сил. Он уверял, что все долгие годы заключения числился политическим.
Переводчик Кертнер засвидетельствовал, что Марьяни говорит правду.
– Если бы Марьяни был политическим, его бы осудил Особый трибунал по защите фашизма, – утверждал рыжебородый.
Марьяни возражал: когда его судили, еще не было фашистского трибунала. Но морской капитан только любовно поглаживал рыжую бородку и настаивал на своем. Не помогло и заступничество капеллана, который удостоверил, что Марьяни – добрый христианин, хотя и неверующий, и никогда не числился уголовником. То, что Марьяни безбожник, лишь ухудшило дело.
Марьяни был подавлен, обижен. А кроме того – горько отставать от Лючетти и Кертнера.
Когда морской капитан узнал, за что сидит Лючетти, он сказал очень зло и вовсе не шутливым тоном: