Этьен и его тень
Шрифт:
– …вот тебе порог, сказала моя мачеха, вот тебе семьдесят семь дорог – выбирай и проваливай! И заблудился я в дебрях своей судьбы…
– …полтора года старшиной в роте хлопотал. Шутки в сторону! Три раза менял славянам обмундирование, два раза валенки и рукавицы выдавал, один раз летнее обмундирование, полный комплект – от пилотки до портянок…
– …ой, не скажи – у сапера на войне свои удобства. У нас народ поворотливый, затейный. И письмо можно написать на малой саперной лопатке. Могилку вырыть – опять инструмент под рукой. И голову от осколков,
– …у меня, между прочим, тоже голова не дареная…
– …семья у нас гнездилась большая, сильная. В девять кос выходили на луг сено косить… А в полдень бабка ставила горшок с вареной бульбой. Пар от нее духовитый. Горшок у бабки на припечке стоял, или, по-нашему, по-белорусски сказать, – в загнетке…
А двое переговаривались рядом с Этьеном:
– Эх, доля сиротская! Стоя выспишься, на ладони пообедаешь.
– Как же, пообедаешь у него, у Гитлера, держи рот шире! Как у нас в полесских болотах говорят: день не едим, два не едим, долго-долго погодим и опять не едим.
– Лыхо тому зима, у кого кожуха нэма, чоботы ледащи и исты нэма що…
– В общем, живем – не жители, а умрем – не родители. Наше дело теперь цыц!
– «Цыц» еще услышит фриц. А нам приказ – голов не вешать и глядеть вперед!.. Пока Гитлеру капут не сделаем.
Милый сердцу и уху родной язык во всем богатстве говоров, диалектов, интонаций, с его характерной певучестью!
Оказывается, русские пленные называют немцев «фрицами». Этьен знал, что в конце первой мировой войны английские солдаты кричали немцам: «Фриц, капут!» А сейчас в вагоне уже несколько раз прозвучало разноязычное, но общепонятное «Гитлер капут!».
Лица в вагонной полутьме – как серые пятна, но Этьен хорошо запомнил при свете спички лицо сапера, который переговаривался с кем-то рядом. Все лицо в оспенных знаках. Этьен легко узнавал голос сапера Кастуся Шостака, это он только что призывал голов не вешать и смотреть вперед. Это он не разучился улыбаться, не терял надежды на лучшее, в охотку шутил – жизнерадостный смертник!
Сапер Шостак первым заговорил с Этьеном:
– Эй, служивый! Где ты столько кашля достал? – Он сидел на полу, укрытый шинелью.
Этьен махнул рукой, не мог ответить, так зашелся кашлем.
Шостак не поленился, встал, с трудом пробрался через тех, кто спал, сидя в коридоре, принес воды в консервной банке и предупредил:
– Губы не порежь, жесть ржавая.
– Дякую, – поблагодарил Этьен. – Теперь если не умру, так жив буду.
– Да ты, кажись, из наших, из белорусов? – обрадовался Шостак. .
– Чаусы, оттуда родом…
– Можно сказать, родня! На одном солнце онучи сушили.
От голоса Кастуся Шостака веяло родной Белоруссией. «Увага, увага! Гаворыць Мiнск. Добрай ранiцы, товарышы радыёслухачы!» – почудился Этьену в темном вагоне голос минского диктора: когда Этьен приезжал к своим в Чаусы, то каждое утро слышал этого диктора.
Кроме жизнелюбивого сапера, Этьен уже различал по голосу в вагонном мраке техника-лейтенанта Демирчяна, бывшего помощника командира полка по противохимической обороне. Узнавал по голосу военврача Духовенского; тот очутился в плену, потому что не бросил без помощи своих раненых. Узнавал по голосу и могучего бронебойщика Зазнобина; у него газами опалило глаза, а в плен он попал обгоревший и полуслепой.
– Ранило бы меня – дело житейское, – доносился глухой басок Зазнобина. – А то ни одна пуля, ни один осколок ко мне не приласкались. Кто поверит контузии?
Этьен даже не представлял себе, как выглядит это самое противотанковое ружье, и, чтобы не попасть впросак, не решился спросить, когда оно появилось на вооружении. А вдруг ружье пришло в армию еще до войны?
Какой же Этьен тогда, черт бы его взял, военнопленный?!
Два крайних купе в этом вагоне были выделены для сыпнотифозных. Оттуда вчера вынесли два или три трупа. Но Этьен, кажется, рад был бы ехать и в зачумленном вагоне, лишь бы слышать русскую речь.
Жадно вслушивался Этьен в разговоры, но с еще большим удовольствием то и дело (нужно – не нужно, к месту – не к месту) заговаривал с попутчиками. Иногда он становился болтлив, даже надоедлив.
Он понимал, что утомительно многословен, но наслаждался вновь обретенной возможностью произносить вслух русские слова. Этьен произнес слово «невытерпимо» и усомнился: говорят ли так по-русски? Что-то сосед странно его переспросил, расслышал, но не понял.
Он говорил, говорил, говорил, но при этом прислушивался к себе с недоверием – не разучился ли думать по-русски?
Последние семь лет он не разговаривал на родном языке, а прежде наговаривался досыта, лишь когда приезжал в Россию.
Не говорит ли он теперь по-русски с акцентом? Он этого не знал и не мог знать, но чувствовал, что не вызывает полного доверия у соотечественников.
Вот бы показать им сейчас приговор Особого трибунала по защите фашизма и документы, которые спрятаны в щели под мраморным подоконником, у крайнего окна слева, в траттории «Фаустино», в Гаэте. А в сейфе на тихой улице в Москве хранится его партийный билет № 123915, выданный в 1918 году.
Его явно принимали за иностранца, прилично знающего русский язык.
– А помолчать ты, в крайнем случае, не можешь? – спросил у Этьена добродушным шепотом сапер Шостак. – Ничим-чагенечко не говорить? А то славяне на тебя коситься стали. Уж слишком бойко на разных наречиях балакаешь. Еще кто-нибудь подумает – тебя гестаповцы к нам за компанию подсадили.
– Подсадили? – Этьен задохнулся от обиды и лишь после длинной, нелегкой паузы произнес по-белорусски: – Смола к дубу не пристанет.
Развиднелось, темнота улетучилась даже из углов вагона, коридор стал виден из конца в конец. Шостак изучающе посмотрел на русского иностранца и сказал раздумчиво: