Эти четыре года. Из записок военного корреспондента. Т. I.
Шрифт:
— А как вас звать?
— Рядовой Бобров Николай, товарищ бригадный комиссар, — рапортует Фадееву веснушчатый боец.
С улицы слышится «ура!». Громкое, заливистое, веселое. Раненые, что полегче, тревожно приподнимаются. Прислушиваются. Бинт начинает явно дрожать в руках немецкого врача. Сестра в сером решительно бросается ко входу. И по всему виду ее можно заключить, что она опять готова, «как клушка», защищать своих раненых от зверств красных солдат, о которых она столько слышала. Немецкий врач раздраженно приказывает ей вернуться к своим обязанностям.
Но в самом деле, что же происходит? Почему там кричат «ура!»?
На улицу вышла Галина Сергеевна. Она только что перевязала бойца, которого снял с крыши немецкий снайпер.
— Ничего, рана пустяковая. Только вот ушибся падая. Товарищи, нет ли закурить?
Увы, у нас не оказывается. Но боец Бобров, с пестрым, как яйцо кукушки, лицом тянет ей кисет. Она ловко скручивает толстую цигарку, прикуривает и, затянувшись, точно бы приходит в себя.
— Интересно. Вот с начала войны слышу и читаю в ваших корреспонденциях: немцы такие да немцы разэтакие. А вот этот их доктор благороднейший человек. Я ведь немного говорю по-немецки. Учила в институте. Ну и без этого моего дохлого знания языка как-то сразу поладила с ним. Отличный специалист и храбрый. Ведь не ушел, не бросил раненых… А эта их сестра… Она немножко чудная. Он говорит — монахиня. Эта и вовсе ничего не боится. За этих своих раненых готова в глаза вцепиться.
— Точно. Это точно. Мне чуть было и не вцепилась, — поддерживает ее боец Бобров. — Вам, доктор, еще цигарочку свернуть про запас?
— Сверните. Я свои папиросы этому врачу отдала. — И снова задумчиво: — Очень, очень разные эти немцы. — И вдруг усталое ее лицо теплеет. — А ведь знаете, наш найденыш сейчас, наверное, уж к Москве подъезжает. Как вы думаете?
Бал в «Белом доме»
«Великие Луки наши!» Так озаглавил я свою корреспонденцию. Она, кажется, удалась. Во всяком случае, победоносное течение битвы на этом самом западном участке великого фронта, несомненно, заинтересует читателя. Ну а для того чтобы корреспонденция попала в номер и весть эта своевременно дошла до читательских ушей, надо, чтобы она была своевременно передана в редакцию. А уже завечерело. Поэтому, оставив Фадеева и машину у крыльца «Белого дома», мы с Евновичем, даже не зайдя в жилье, несем наши сочинения на телеграф.
Морозная ночь. Бледный лунный диск окружен белесым ореолом. Опять «месяц в рукавичке». И это к морозу. Хотя какой еще там мороз, когда сейчас и без того плевок на лету застывает! Снег хрустит под ногой, как картофельная мука. Нет-нет да и треснет какое-нибудь старое дерево, иней посыплется с потревоженных ветвей. Раз морозобой в лесу, это, значит, уже градусов под сорок. Но ветра нет, тихо, легко дышится, на душе, как говорится, поют соловьи: что там ни говори, а Великие Луки-то уже наши!
На узле связи тоже праздничное настроение. Официальные документы, извещающие Генеральный штаб о победе, уже прошли, и корреспонденции наши тотчас же ложатся на пюпитры аппаратов Бодо.
А когда мы поднимаемся из блиндажей на мороз, нас догоняет девушка-рассыльная, которая обычно приносит нам телеграммы.
— Товарищи майоры, я столько уж раз к вам ходила, столько ходила, что ходить больше мочи нет… Вас все нет да нет. А вам вот из «Гранита» телеграммы. Распишитесь. — Она тяжело дышит, и дыхание ее вылетает изо рта клубочками пара.
Мы развертываем телеграммы:
«ЕВНОВИЧУ… Жена сообщает: „Девочка прибыла жива и здорова, она прелестный ребенок. С шофером выслала запас подворотничков…“»
«ПОЛЕВОМУ. „…Получением сего немедленно собирайтесь Москву. Решением редколлегии возвращаетесь на Сталинградский фронт. Вместо вас остается майор Павел Кузнецов. Полковник Лазарев“».
Вот это новость!..
Бодро шагаем гуськом по тропинке, проложенной через лес и четко очерченной лунным светом в голубовато мерцающих снегах.
…Вы сегодня бледны, Вы сегодня грустны. Вы сегодня бледнее луны…Это напевает мой друг. Он долго был на чекистской работе на Дальнем Востоке. Там и пристрастился к ариеткам Вертинского. И когда приходит в хорошее настроение, начинает мурлыкать его песенки.
Ну а я, естественно, думаю о своей телеграмме. Вся зимняя операция нашего фронта и в особенности битва за Великие Луки были интересными. Но Сталинград! И вдруг оживает в памяти этот огромный волжский город, окутанный дымами пожаров. И четко, будто я рассматриваю рюмкинские фотографии, проходят в памяти и лицо генерала Родимцева, с которым я успел подружиться, и лица людей из его штаба… Мамаев курган, «черные дьяволы» в матросских бушлатах… лица неразлучных журналистских Аяксов — Васи Куприна и Мити Акульшина, аборигенов Сталинградского фронта… Неистовый Рюмкин колбасится перед глазами, потрясая своими фотоаппаратами… Вспоминается неоконченная беседа с авиационным полковником с шалыми глазами и так и не состоявшийся разговор с холодной красавицей Мариной Расковой, «командиром воздушных амазонок…».
Сталинград. Ничего особенного, выдающегося в сводках с того фронта в последнее время в газетах не было. Но раз посылают, стало быть, что-то назревает. Предстоит интересная работа. А друг мой поет что-то там о таинственных, экзотических морях, о кораблях-привидениях, о мертвецах-капитанах, и снег весело поскрипывает под его ногами. А у меня в голове только одно: Сталинград, Сталинград, Сталинград…
Первое, что поражает нас на пороге нашего, обычно такого шумного жилища — это просто-таки невероятная для него тишина, нарушаемая лишь воем огня в печурке да шелестом сухого снега за окном. Сидят, почему-то не зажигая света, сумерничают, и как-то грустно так сумерничают…
Нам как вернувшимся с мороза молча уступают место у печи, и, поддавшись общему настроению, мы тоже молчим, протягиваем к теплу окоченевшие руки. Сообщили им две наши новости. Но и телеграммы эти как-то были пропущены мимо ушей, не подняли настроение. Я знаю такие минуты на фронте. Они возникают, когда проходит боевое напряжение, наступает затишье, появляется время подумать. Вот тогда-то настроение и садится, на плечи наваливается усталость.
Мягко ступая валенками, Фадеев молча расхаживает по комнате. О чем он думает? Может быть, о своих — о жене и сыне, обитающих в эвакуации? Может быть, о нашем найденыше, который в эти дни не выходит у нас из ума? Грустная тишина начинает навевать дрему.