Этна
Шрифт:
Когда падает снег, дорогая Лена, обитатели нашего замка посматривают на меня особым взглядом: думают, что мне это нравится. Но если бы я любил снег, то остался бы дома.
Ненавижу холод. И зиму.
А еще зима здесь — это когда в «Жирной пальме» перестают делать панакотту и крем-карамель, хотя вроде бы какая разница… Тирамису здесь не прекращают делать никогда, потому что так называется ресторан.
И она говорит, вот так вдруг: вы пишете о вине, Сергей, а почему?
Долгая, долгая пауза. Вот это вопрос.
Я пишу о вине, дорогая Лена, потому
Я пишу о вине потому, что это абсолютно невозможная задача — а только такие задачи чего-то стоят; ну, как вы опишете действительно великое вино? Как вы опишете идеальный бриллиант, лишенный цвета? Великие вина скромны и доступны, легко идут на контакт, и их головокружительная глубина выдает себя лишь тонкими линиями на поверхности: это сказал Поль Понталье из «Шато Марго». Как вы опишете эти тонкие линии и еще то, что в глубине?
Я пишу о вине потому, что никогда не смогу завершить такую работу, она бесконечна; посмотрите на вот эту винную карту, Лена, — тут сто позиций, а в знаменитой на всю Италию «Энотеке национале», которая стала «Пинкьорри» — это вообще-то ресторан, — винная карта в четыре тысячи наименований. Как об этом всем написать?
Я пишу о вине потому, что на самом деле пишу вовсе не о нем. Мы описываем не само вино, а наши ощущения от него. Некто Фредерик Броше разбил дегустаторов на пары, предложив каждой паре одно и то же вино. И ни одна пара не написала одно и то же — а это были высочайшие профессионалы. Выход — формализация словаря, но против этого я бился смертным боем с неким Игорем Седовым, моим главным конкурентом там, в России, и даже, кажется, победил. Или же выход в том, чтобы признать: в увлеченной, восторженной человечности вся суть нашей профессии, и ошибок в ней не бывает. Это не просто неточная, а демонстративно неточная наука.
Я пишу о вине, дорогая Лена, потому, что оно помогает понять людей. Например, не надо никогда верить тем винам, которые очаровывают при дегустации. Такие ведь не сложно сделать. И слишком много работ создается в винном мире для того, чтобы соблазнить любой ценой, причем сразу, технологии эти всем профессионалам известны. Но лучшие — те, кто технологиям таким не следует. Вино, желающее соблазнить, — это манекенщица с застывшей мимикой. Гораздо сильнее привязывают неповторимость улыбки, чарующие, пусть даже неправильные черты лица.
Я пишу о вине потому, что оно — прикосновение к людям, которых уже нет. «В этих краях вино начали делать очень поздно, с 1100 года, этот факт задокументирован», — небрежно говорит мне очередной гид по очередным виноградникам. — «Нет, именно в этих краях, — затем уточняет он. — А вон там, за холмом, его делали еще до нашей эры».
Я пишу о вине потому, что оно сильнее завоевателей и разрушителей. Турецкие сорта карасакиз, эмир и богазкере — это всего лишь поменявшие имена наследники винограда Второго Рима. Камни Константинополя сухи и жестки под рукой, а сок сохранившейся в древней земле лозы полон огня жизни.
И это очень короткий ответ на ваш вопрос, Лена. Недавно у Орхана Памука спросили, зачем он пишет книги. Его ответы заняли несколько страниц, они стали его лекцией при вручении ему Нобелевской премии по литературе, совсем недавно.
— А если так, то не рассказывайте мне про это вино, — говорит она, прикасаясь губами к бокалу. — Я хочу, чтобы оно было моим, а не вашим.
И это значит, что я говорил не зря.
Счастье долгим не бывает, его очень просто испортить; я вижу краем глаза какое-то движение наверху, там, где топчутся мои парни. Они опять засекли какую-то личность, которая обращала на меня слишком много внимания? Да-да-да, взяли ее, личность, под локти и пытаются куда-то оттащить.
Что это — похожий на клоуна парень в кепке, когда даже вечером жарко? Толстый такой парень со странными движениями…
Я быстро извиняюсь перед Леной и прыгаю через ступеньку вверх по лестнице.
— Синьоры, — говорю я своим ангелам-хранителям с предельной вежливостью (здесь Сицилия), — я вам чрезвычайно благодарен, но одна просьба. Не надо ничего делать вот с этим человеком. Даже если он начнет бить меня ногами. Более того, наверняка ведь начнет.
Они переглядываются и делают пару шагов назад. Хорошие ребята. И очень смущаются оттого, что их раскрыли.
Я поворачиваюсь и в упор смотрю в эти сверкающие яростью черные глаза.
— Джоззи, — говорю я, стараясь сделать голос уверенным и суровым, — я знал, что у меня большие неприятности. Но они начались не сегодня. Они начались, когда у наших ворот разбились те две машины. Помнишь, я тогда звонил тебе — не ранена ли ты? Спроси у Альфредо, в конце концов, что я здесь делаю, он не ответит, но следи за его глазами. Подумай насчет того, откуда взялись эти два телохранителя. Это нужно не только мне. Это нужно всем нам.
— А ужин с блондинкой в нашем любимом ресторане, куда я больше не приду… — начинает она. — Ну да, это и есть твоя большая неприятность, нужная всем нам, так?
— Мне дали на расследование три дня, — сказал я с печалью. — Осталось полтора. Дай мне эти полтора дня, не дерись и не делай никаких выводов до того. Хорошо?
— Драться не буду, — медленно и с угрозой говорит она.
Самое трудное — это набраться сил не приглашать ее к нам за столик. Так она ощутит, что на моей стороне правда.
А на самом деле если я ее туда приглашу, то это будет настоящий кошмар.
Я спускаюсь вниз, к Лене, которая ничего не заметила и рассматривает мигающую огнями черноту моря далеко внизу.
И она говорит: впервые в моей жизни я поеду скоро в Нью-Йорк, на книжную ярмарку, буду выступать, у нас группа, мы поем, там небоскребы. Но это если я выберусь отсюда без потерь. Сергей, у нас тут есть консул или человек, с которым можно поговорить о всяких неприятностях?
И я отвечаю: такой человек — я, я сделаю что угодно, чтобы неприятности исчезли. Я могу.