Этна
Шрифт:
И тут, когда уже глухой ночью я перечитывал свои открытия, это опять началось — восторженный ужас. До чего я дошел, если со своей систематизацией фактов просмотрел самое очевидное, главное, жутко главное?
Кем надо быть, чтобы написать вот такие стихи:
Полоса отчуждения ширится, как гангрена, и лижет ступни, остерегись. В каждом баре, где мы — орет через час сирена и пол похрустывает от гильз. Что ни фраза, то пулеметным речитативом, и что ни пауза, то болото или овраг. Разве враг я тебе, чтобы мне в лицо да слезоточивым. Я ведь тебе не враг.Вот он, опять, этот жутковатый холод
А если — правда?
А если не один, а два поэта… да давайте скажем уж это слово, никто ведь нас не слышит, ночь, плещет море под балконом, итак…
Два… великих поэта? Она и он? Да еще и вместе? А не слишком ли много счастья для России?
Впрочем, кажется, это уже в нашей истории было. И для своей страны слишком много счастья не бывает. Да и для чужой тоже. Особенно если это, например, Италия.
Чтобы одновременно два взрыва, сияющих ярче тысячи солнц? Но ведь вот же они.
Утро, чайки, лодки на воде; я снова навожу свой артиллерийский бинокль на ничем, в общем, не примечательную русоволосую девчонку — а она, между прочим, быстро что-то пишет в своем ЖЖ.
Стоп-стоп, она делает нечто интересное. Извлекает какие-то стихотворные строки из запасников, вставляет в белеющее поле, что-то приписывает. Вот что:
«Маруська, вот это его произведение я дня четыре держала у себя…»
Собственно, а зачем мне бинокль? Сейчас я простым глазом… вот она отправляет пополнение в этот их ЖЖ на двоих. Я обновляю страницу — и читаю то, что на своем экране видит сейчас она у меня под балконом:
И он говорит ей: «С чего мне начать, ответь, — я куплю нам хлеба, сниму нам клеть, не бросай меня одного взрослеть, это хуже ада. Я играю блюз и ношу серьгу, я не знаю, что для тебя смогу, но мне гнусно быть у тебя в долгу, да и ты не рада». Говорит ей: «Я никого не звал, у меня есть сцена и есть вокзал, но теперь я видел и осязал самый свет, похоже. У меня в гитарном чехле пятак, я не сплю без приступов и атак, а ты поглядишь на меня вот так, и вскипает кожа. Я был мальчик, я беззаботно жил; я не тот, кто пашет до синих жил; я тебя, наверно, не заслужил, только кто арбитры. Ночевал у разных и был игрок, (и посмел ступить тебе на порог), и курю как дьявол, да все не впрок, только вкус селитры. Через семь лет смрада и кабака я умру в лысеющего быка, в эти ляжки, пошлости и бока, поучать и охать. Но пока я жутко живой и твой, пахну дымом, солью, сырой листвой, Питер Пен, Иванушка, домовой, не отдай меня вдоль по той кривой, где тоска и похоть».А вот и приписка целиком:
«Маруська, вот это его произведение я дня четыре держала у себя и не знала, что с ним делать. Всё думала — а бывают такие стихи, которые совсем личные? Или у нас нет права перед богом их держать при себе? А тут еще и спросить у него нельзя было, по известной причине. Но вот решилась. Хотя, если честно, то только потому, что теперь, когда он мне тут устроил эту дикую штуку — слушай, я вот точно не знаю, что мне делать, ждать его, не ждать и вообще. И когда он мне эту штуку устроил, то я — представь — написала ему ответ. Я теперь тоже рэпер(ша). Кстати, это нелегко — делать рэп. Вот сейчас еще раз вычитаю и выложу сюда, минут десять, не больше».
Пауза. Скорее, Лена, скорее!
Я жду, я хожу туда-сюда по комнате, думая о том, что же сейчас будет, и как встречу ее, о чем буду говорить… И жду, и жду. Но вот мышка обновляет страницу — и я вижу это на своем экране:
И она говорит ему: «И в лесу, у цыгана с узким кольцом в носу, я тебя от времени не спасу, мы его там встретим. Я умею верить и обнимать, только я не буду тебя, как мать, опекать, оправдывать, поднимать, я здесь не за этим. Как все дети, росшие без отцов, мы хотим игрушек и леденцов, одеваться празднично, чтоб рубцов и не замечали. Только нет на свете того пути, где нам вечно нет еще двадцати, всего спросу — радовать и цвести, как всегда вначале. Когда меркнет свет и приходит край, тебе нужен муж, а не мальчик Кай, отвыкай, хороший мой, отвыкай отступать, робея. Есть вокзал и сцена, а есть жилье, и судьба обычно берет свое и у тех, кто бегает от нее — только чуть грубее». И стоят в молчанье, оглушены, этим новым качеством тишины, где все кучевые и то слышны, — ждут, не убегая. Как живые камни, стоят вдвоем, а за ними гаснет дверной проем, и земля в июле стоит своем, синяя, нагая.Это произошло на моих глазах — я был единственным в мире, кто видел чудо. А вулкан за моей спиной не извергнулся. А горы не обрушились в залив.
И ведь черт бы взял эту девчонку — я выстраиваю сложные композиции из пяти повестей внутри одного романа, запускаю своего героя партизаном из одной повести в другую, извожу на это двести книжных страниц — всё что угодно ради одного.
Чтобы читатель еще раньше моего героя услышал, как начинает шуметь океан за холмами, когда герой уже твердо знает, что ему до этого океана по джунглям не дойти.
А здесь — девочка под зонтом на пляже быстро стучит пальцами по клавишам, и появляются вот эти строчки. Их так мало. А мир стал другим — навсегда. И он даже не подозревает об этом.
Белое и красное
Мне оставалось сделать совсем немного. И я бы всё сделал правильно, быстро, четко, но… Конечно, мне начали мешать.
А ведь стоило только немного подумать. Почему хорошо знакомые ребята со стойки «Атлантиды» так странно на меня смотрят в это, следующее после «Жирной пальмы» утро? Мне что-то кажется?
Да ни черта мне не кажется в таких ситуациях. Так же, как раньше не казалось, что за мной следят: надо верить собственной спине и в целом шкуре, которая, как известно, всё чувствует.
Но я не поверил и пошел, после завтрака, к себе в комнату. Мимо водолазного шлема под стеклом, Арлекина в дурацком колпаке. Под скорбными взглядами этой пары за стойкой.
— Сергей, Сергей! — донеслось сзади в полутемном коридоре, этом подводном туннеле «Осьминожьего садика». — Сергей, извините, у меня тут какой-то глюк с местным интернетом… Можно зайти?
Ну конечно, можно, дорогая Лена. Почему это девушка с полураскрытым компьютером не может зайти — если только я сначала расправлю одеяло? Вот и можно…
Черт, под столиком на балконе — а дверь туда открыта — стоит тот самый громадный артиллерийский бинокль. Пройти туда, взять его, как бы незаметно закинуть под подушку — да Лене и не до того, чтобы размышлять, зачем мне бинокль, она стоит у изножья кровати и борется с компьютером — пытается поставить его на столик у зеркала… Вот: скрывая бинокль, возвращаюсь, осторожно обходя Лену.