Это было в Ленинграде. У нас уже утро
Шрифт:
— В чём дело? Ты какой-то странный сегодня. — Она погладила меня по руке. — Ты не думай больше об этом.
Ей казалось, что я всё ещё нахожусь под впечатлением вчерашнего разговора о Коле. А дело-то было совсем в другом.
Надо сказать, что отношения наши с Андрюшиным за последнее время как-то незаметно испортились. В этом я отдал себе отчёт впервые, когда как-то попросил Андрюшина пройти со мной в литейный цех.
Мы пошли по заводскому двору.
— Знаешь, — заметил я, — мне приходилось бывать на этом заводе во время блокады. Ничего похожего!
Андрюшин посмотрел на меня,
— А что же может быть похожего? — спросил он. — Да и блокады-то давно нет.
— Не в этом дело, — возразил я, удивлённый его тоном, — не в этом дело. Тому, кто видел, что тут было тогда, трудно оставаться спокойным.
— Эти разговоры, знаете, у меня вот где сидят, — сказал резко Андрюшин, быстро проводя пальцами по шее. — Мать вот моя из эвакуации вернулась, в сорок втором её вывозили. Гуляем мы с ней по городу, и только и слышишь: „Ах, Витенька, а ведь тут дом стоял разрушенный, а теперь во-он какой построили. Ах, Витенька, а ведь тут дзоты были, а теперь во-он какие витрины блестят!“ Как будто на второй год после победы на улицах должны ещё быть дзоты.
— Послушайте, по-моему, вы чепуху городите, — ответил я, сердясь и переходя на „вы“. — Что ж, вы хотите, чтобы советский человек не испытывал радости или, если хотите, восторга, видя, как восстанавливается то, что было разрушено врагом? И разве не приятно вам как советскому журналисту писать о наших достижениях, видеть их, подмечать?..
— Ах, да кто об этом говорит! — прервал меня Андрю-шин. — Тут все грамотные. Я ведь совсем про другое говорю. Ведь этак можно в телячий восторг прийти: „Ах, дзотов уже нет!“, „Ах, дом покрасили!“, „Ах, окна вставили!“ А на что эти телячьи восторги? То, что наше, — нашим и будет. А меня интересует: как дом выстроили, как окна вставили? И нельзя ли получше! Ну, вот и литейный цех, — сказал Андрюшин.
Меня сразу же оглушил стук и звон: это разбивали бракованное литье. Над нашими головами, точно диковинная хищная птица с сомкнутым клювом, проплыл черпак, ринулся на платформу с песком, разомкнул челюсти, снова сомкнул их, захватив песок, и с добычей снова поплыл по поднебесью.
От вагранок и ковшей исходил неяркий дрожащий свет. Когда мы входили в цех, вагранщик взмахнул шестом, пробил летку, и в жёлобе показался огнедышащий чугунный шар, постепенно теряющий свои очертания.
Вид литейного цеха наполнил меня радостным ощущением молодости.
Андрюшин снова заговорил:
— Вот я и в нашей редакции всё время бой веду. Мне, например, редактор говорит: „Андрюшин, подготовь полосу с восстановлением завода“. Я готовлю. Только из моей полосы получается что-то не очень торжественное. Сдаю редактору. Через час он меня вызывает и говорит… — Здесь Андрюшин стал отдуваться и говорить, так похоже копируя редактора, что я чуть не покатился со смеху: — „Ты, говорит, что это тут изобразил? Коли мне нужна была критическая полоса, так я тебе сказал бы: критическую давай! А я тебе сказал — обобщённую!“ А я вот не понимаю, — продолжал Андрюшин, — как можно для критики — одно место, для похвалы — другое. Для критики — четверг, для похвалы — пятницу. Я ведь знаю, какую ему, толстому черту, полосу надо было! Не „обобщённую“ — слово-то
Эту последнюю фразу Андрюшин произнёс не задиристым, а упавшим, обиженным тоном.
„Что с этим парнем творится?“—подумал я раздражённо.
В течение нескольких последующих дней Андрюшин словно избегал меня, но вот однажды после работы он поравнялся со мной в дверях и, глядя куда-то поверх моего плеча, сказал:
— Мне хотелось бы побеседовать. Если есть время, конечно.
— Время есть, — ответил я и взял Андрюшина под руку. Мы вышли на заводской двор.
— Вы в термической обработке разбираетесь? — угрюмо спросил Андрюшин.
— Немного.
— Так вот, тут лаборатория наша реконструкцию одну задумала: вместо горячей обработки хотят ввести высокочастотную закалку. Это дело надо поддержать в газете. Вы не думайте, что я так, с кондачка говорю, — повысил он голос, — я всю литературу перечитал и со многими людьми говорил — и с рабочими и с инженерами. Вы слушаете?
Мне стало не по себе, что я слышу о деле, связанном с Лидой, от этого парня. Выходит, что он уговаривает меня помочь Лиде? Меня!
— Так вот, — продолжал Андрюшпн, останавливаясь и дотрагиваясь до моего локтя, — дело это новое, и редактор боится. Я уже давно веду на него атаку. Поможете? — спросил он, смотря мне прямо в глаза.
— Ну, мы ещё поговорим об этом, — сказал я. — А теперь у меня есть к вам вопрос: что случилось? Вы обижены на меня за что-нибудь? Не будете же вы отрицать, что ваше отношение ко мне резко изменилось.
— Не буду, — отрезал Андрюшин и с вызовом посмотрел мне в лицо.
— Так что же случилось?
— Вы знаете, — продолжал после некоторого молчания Андрюшин, — мне перестало нравиться то, что вы пишете. Да, да, — заторопился он, — вы, конечно, можете надо мной смеяться, я для вас мальчишка, начинающий. Но раз вы меня спрашиваете, я отвечаю.
— Что же именно вам не нравится?
— Ваши очерки, — заявил Аидрюшин и быстро добавил: — Я говорю не о литературной стороне. Здесь я не судья.
— А о какой же?
— О внутренней.
— Не понимаю.
— В ваших очерках все есть и все правильно. Но мне кажется, что. то же самое, слово в слово, вы смогли бы напечатать и на любом другом заводе. Я сам не знаю, как это получилось, товарищ Савин. Ведь я восхищался вашим мастерством, я знаю, мне у вас учиться и учиться надо. Но вот вижу — не то. Что-то не то.
Мы подошли к заводским воротам.
— Так как же, поможете лаборатории? — спросил Андрю-шин, когда мы вышли из проходной.
— Я подумаю, — сухо ответил я.
— Так. Понятно, — сказал Андрюшин. — Мне на автобус — И он зашагал в сторону.
Я медленно шёл к трамвайной остановке. Настроение было подавленное. Мысли мои снова вернулись к заметке об Иванове. Эта история не выходила у меня из головы.
„А что, если я сейчас пойду к Иванову и поговорю с ним? — подумал я. — Ведь я всегда могу вернуться к этой теме“.