Это было в Ленинграде. У нас уже утро
Шрифт:
— Ну, очевидно, не Абросимов, — сказал я. — Ведь кольцо-то закалили.
— Вот я об этом и говорю, — с чуть заметной улыбкой проговорил Каргин, — и это куда важнее, чем самый факт расхождения с центральной прессой. Кстати, есть приказ министерства о внедрении ТВЧ в производство на нашем заводе. Прибывает новая аппаратура… Теперь вот что, — добавил Каргин после паузы, — Хорошо, что вы зашли. Целесообразно было бы поднять вопрос в нашей газете о помощи сибирскому филиалу. Вы ведь знаете об этом заводе?
Я ничего не ответил, и Каргин продолжал:
— Это наш питомец, он родился во время войны от нашего завода. Однако в течение этой пятилетки перерастёт нас на две головы. Это будет огромный завод. Вот
Каргин подошёл к одной из книжных полок и взял большую папку. Он раскрыл её и, кладя на стол, сказал:
— Вот посмотрите… Это общий вид завода. Такой, каким он будет в тысяча девятьсот пятидесятом году. Может быть, целесообразно поместить в газете снимок с этого рисунка?
Я посмотрел на рисунок. На большом листе плотной бумаги был изображён в красках огромный завод. Я увидел заводские корпуса, цехи, двор, похожий на городской бульвар, и вдали чуть приметную синеву реки. Всё это выглядело очень заманчиво и радостно, как обычно выглядят художественно исполненные проекты городов.
— Как Ирина Григорьевна? — спросил я после короткого молчания.
— Ничего, — ответил Каргин. — Работает. Пишет, что к концу года всюду введут высокочастотную закалку.
— У нас был спор с вашей женой перед отъездом, — сказал я.
— О чём?
— Да вот об отъезде. Мне было непонятно: как это так уехать из Ленинграда? Всю блокаду провести здесь, а теперь взять и уехать.
Каргин ничего не ответил. Он прошёлся по комнате, бережно закрыл папку с рисунком завода, потом спросил:
— Так что же? Плохо у вас получается, товарищ Савин?
— Да, плохо, — ответил я, выдерживая его взгляд. — Я сам не понимаю, в чём дело. Я работал честно…
— Хотите, расскажу вам, что произошло? — предложил Каргин и, не дождавшись моего ответа, продолжал: — В редакцию заводской многотиражки приходит опытный, побывавший на фронте, способный журналист. Сотрудники смотрят с восхищением, как быстро и умело делает он то, что им приходится добывать ценой больших усилий. Они радуются, потому что свойственно советским людям радоваться при виде умелого работника. Но одного они тогда ещё не знали.
— Чего же? — прервал его я.
— Что вы не воин, не борец. Не обижайтесь, Савин, я говорю правду. Вы честный и преданный родине человек. Случись новая война — вы пойдёте на фронт в первый же день, верю. Но сейчас, в дни мира, вы неверно смотрите на нашу жизнь…
— В чём, в чём?!
— Сейчас скажу. Вы не видите острых углов в нашей жизни. Не видите противоречий…
— Противоречия?! — воскликнул я. — Вы ищете противоречия в народе, который был так един во время войны? В народе, который никогда ещё не был так сплочён, как теперь?! Про какие противоречия вы говорите? Ведь есть же разница между двадцатыми, тридцатыми годами и нынешним днём…
— Разница есть, и очень большая, — спокойно заявил Каргин. — Но и противоречия есть. Есть, Савин. И не придуманные, а реальные, в жизни нашей существующие противоречия, — ведь мы идём вперёд, боремся с рутиной, боремся с проникновением чуждых влияний… Ведь не в консервной же банке существуем мы, товарищ Савин!
Я молчал.
— А вы стоите на других позициях, — продолжал Каргин. — Вы не видите противоречий. Вам кажется, что острые углы, они… мягкие! Пригладил рукой — и нет угла, ровная поверхность! Вот спорят товарищи из лаборатории с Абросимовым. Вам кажется: нет базы для большого, резкого, принципиального спора. Разве Абросимов враг? Разве он не прошёл через испытания блокады? Вам бы занять позицию, вступить в борьбу на той или иной стороне, понять, что столкнулись не просто разные взгляды на технику, нет, — разные взгляды на жизнь! А вы становитесь «над схваткой», полагаете, что все разъяснится само собой… Вот вы и пытаетесь примирить непримиримоё, бежите с ведром заливать пожар.
Я молчал.
— И вот, — продолжал Каргин, — ваши сотрудники, соседи по работе, заметили это, заметили раньше меня. И в них поднялось недовольство против вас. Ведь завод-то их родное дело!
Я уже давно перестал следить за ходом мыслей Каргина. Его слова прижимали меня к земле. Я ощущал их как что-то очень жёсткое, обрушивающееся на меня и не дающее перевести дыхание.
— Нет, нет, — заспешил я, боясь, что Каргин сейчас прекратит разговор и мы расстанемся, — я не только за этим к вам пришёл. Я хочу, должен рассказать вам… Лида… Лида ушла от меня, и мальчик… воспитанник — тоже. Я ничего не могу понять… У нас были неприятности, мелкие размолвки, но я никогда не думал, что из этого может вырасти такое… Вот её письмо, прочтите.
Я вытащил из кармана смятое Лидино письмо и протянул его Каргину.
— Так, — сказал Каргин, возвращая мне письмо, и добавил: — Вы видите, я был прав. — Потом он улыбнулся необычно доброй улыбкой. — Какая хорошая, настоящая женщина ваша жена.
— Но теперь она презирает меня! — воскликнул я. Некоторое время мы молчали.
Потом Каргин подошёл ко мне.
— Только не ставь заплаты там, где прорвалось, — этим не поправишь, не иди на компромисс. Продумай все заново. Займи правильное место в жизни, и всё вернётся. — Он хотел, видимо, что-то сказать, но передумал. — Иди-ка теперь домой, — посоветовал Каргин.
Мне стало не по себе при мысли, что я вернусь в пустую комнату.
— Мне хотелось бы ещё поговорить с вами, — начал было я, но Каргин решительно прервал меня:
— Не надо. Я понимаю тебя. С другими разговаривать иной раз легче, чем с самим собой. Но всё-таки рискни. Теперь тебе в самый раз поговорить со своей совестью.
Я вышел на улицу. Дождя уже не было. С Невы дул резкий ветер. Чуть покачивались фонари на мосту. «Что же делать? — думал я. — Я должен немедленно что-то предпринять, пока между нами не выросла пропасть». Но тут же в ушах моих прозвучали слова Каргина: «Только не ставь заплаты…»
Наконец я добрался домой. В комнате было пусто — ни Лиды, ни Коли. На секунду я почувствовал себя так, будто все люди ушли далеко-далеко, и я остался один.
Мне стало страшно от своего одиночества. Мне было необходимо увидеть Лиду, поговорить с ней. Я остановил себя уже у двери. «С чем я приду к Лиде? — подумал я. — С моим раскаянием и без Коли? Кому оно нужно, моё раскаяние?»
Открыл ящик письменного стола. Там, перевязанная бечевкой, лежала пачка моих фронтовых бумаг — блокнотов, тетрадок и среди них много Лидиных писем. Я медленно развязал пачку. Вот одно из её писем. Сорок второй год… Зима. Мы только что расстались, она отправила мне это письмо вдогонку. Пишет о том, что ей поручили организовать детский дом и она не знает, как это сделать: «Если бы ты, Сашенька, был рядом со мной, тогда у меня хватило бы сил на что угодно…» Вот другое письмо, из госпиталя, — её контузило взрывной волной. Вот из армрш… «Ведь всё это было, было, — подумал я. — Была любовь, такая сильная, такая постоянная, что, казалось, нет ничего на свете, что могло бы поколебать её… Но оказалось, что есть. И поколебало её не то, что обычно колеблет любовь — измены, ревность, увлечения, — а нечто совсем, совсем другое…»