Это мой дом
Шрифт:
Что же будет?
Решение ребят мне не по сердцу. Какими глазами я посмотрю в глаза Ивану Никитичу – забирайте, мол, мы не справились? Да и разве мы сделали все, что могли, все, что обязаны были сделать?
– Я не согласен с вами, – говорю я. – Сизов у нас живет недолго – и разве он таким сюда пришел? Нет, многое в нем переменилось, во многом он стал лучше…
– А Тоську Борщика денщиком обернул?
– Что ж, верно – он оступался, ошибался. Но мы сильны, мы можем еще многое сделать.
– Семен Афанасьевич, – говорит Витязь, – он не просто подлость учинил, он
Искра голосует: все до одного за исключение Сизова из нашего дома. Впервые ребята не хотят понять меня, впервые, идут наперекор.
Уже после сигнала «спать» я застал Катаева у нас – он сидел напротив Гали, сцепив руки меж колен и повесив голову. Лица его не было видно; когда я вошел, он опустил голову еще ниже, и вдруг я понял, что он плачет.
– Полно, – сказал я. – Из-за Сизова плакать?
– Я… не потому… – ответил он шепотом.
Галя подняла на меня глаза:
– Он решил, что это Анюта сказала Сизову про отца.
– Ах дурень! Как ты мог подумать? Он же просто подслушал твой разговор с Анютой.
– Я… после собрания… говорю ей… один на один…Зачем, мол, ты ему сказала, ведь ты честное слово… А она ничего не ответила, посмотрела только и ушла. Она теперь… знать меня не хочет.
И он заплакал навзрыд. Он говорил что-то бессвязное – тут было и «умру», и «все пропало», и еще невесть что.
– Перестань, как тебе не стыдно! – возмутился я.
Галя показала мне глазами на дверь, и, хлопнув дверью, я вышел.
Я не думал, что Катаева надо утешать. Когда-то, в юности, я был очень влюблен в одну девушку. Но она вышла замуж за другого. И я сказал Антону Семеновичу: «Не могу я больше жить после этого». – «Правильно, не живи». – «Нет, верно, Антон Семенович. Ни к чему душа не лежит, работать не могу» – И не работай, не надо». – «Я повешусь, Антон Семенович!» – «Правильно, вешайся. Только, пожалуйста, подальше от колонии, если можно».
Помню, вешаться мне в тот час расхотелось. И теперь я хотел бы привести Николая в чувство, встряхнув его, а не утешая.
Дождавшись, когда он ушел, я вернулся к себе.
– Вот когда я мальчишкой был влюблен без взаимности и хотел вешаться, Антон Семенович…
– Я знаю, что сказал тебе тогда Антон Семенович, ты мне рассказывал об этом уже четыре раза. Но как же ты не понимаешь разницы? Мальчику пятнадцать лет…
– Тем более…
– Нет, неправда! И еще как ты там был влюблен, а вот Коля действительно… Часто ли ты видел, чтоб он плакал? Сначала его обидели – трудно. А потом он сам обидел – еще труднее. Да кого обидел! И зря… Думаешь, легко?
– Что же ты ему сказала?
– Что когда любишь или дружишь, надо беречь… надо верить. И что он не смел так подумать про Анюту. И уж раз так вышло, надо извиниться. И надо быть мужчиной, взять себя в руки.
…На другой день Катаев извинился. Анюта очень спокойно сказала:
– Я не сержусь. – Но за этим спокойствием было: «Не сержусь, потому что ты мне больше не друг. А на чужого что сердиться?»
Казалось, все осталось по-прежнему. Анюта была с ним, как со всеми, ровна, но исчезло то, что было источником радости. Она стала не просто ровна, а равнодушна. Николай это понял. Несколько дней он ходил чернее тучи. А потом словно что-то приказал себе. И в один прекрасный день встал как ни в чем не бывало, и только очень пристальный глаз замечал, что на душе у него камень.
Сизов смотрел на все это исподлобья, угрюмо и потерянно. Искра – с грустью, молча. Лира бушевал.
– Она просто спятила! – жарко объяснял он Гале. – Вот я ей скажу.
– Что ты ей скажешь?
– Так и скажу, что она спятила.
– Очень будет вежливо и красиво…
– Галина Константиновна, за что же она на него злится? За то, что он на нее подумал? Что ж такого?
– Простых вещей не понимаешь. Вот возьму и подумаю что ты воруешь… Простил бы?
– Так то воровство. И потом – он сказал: «Прости».
– Она и простила.
– Нет! Не простила! Это каждый видит, что не простила и затаила.
Лира хочет, чтоб Анюта относилась к Коле по-прежнему хотя не может объяснить, чем отличается это прежнее от нынешнего. Галя пробует втолковать ему, что сердцу не прикажешь и что разговаривать с Анютой она ему не советует: такие дела люди решают сами, тут вмешиваться не надо.
– А не сухарь ли она – Анюта? – вслух раздумывает Лючия Ринальдовна, раскладывая пасьянс.
– Нет, тут не то, – откликается Василий Борисович. – Это натура цельная. Она не может уделить часть, немного. Либо все, либо ничего.
– Если не прощать – жить нельзя, – снова говорит Лючия Ринальдовна.
– Чтобы прощать, надо очень любить, – отвечает Василий Борисович.
– Что у тебя с головой? Ушибся?
Виктор стоит передо мной. Лоб стянут белой повязкой, и от белизны бинта еще смуглее кажется лицо, с которого до сих пор не сошел летний загар.
– Да ну, Семен Афанасьевич… ерунда! – Витя смущенно отводит глаза. – Пустяки…
– А все же? Что стряслось, давай выкладывай!
– Да нет, Семен Афанасьевич, это так, небольшая авария с примусом. Я ведь прямо от тети Маши. У нее там в коридоре их знаете сколько понатыкано?.. Один стоит на высокой такой тумбочке, мне тетина соседка говорит: «Помоги наладить, он фыркает». Я, понимаете, сунул иголку, а примус как полыхнет, и меня огонь прямо языком по лбу. Ну, тетя такую панику подняла… и вот перевязала. Честь имею представиться – раненый солдат Виктор Якушев!
Осторожно отвожу бинт с Витиного лба – ожог изрядный.
– Ну-ка, быстро к Галине Константиновне!
– Да что, Семен Афанасьевич, вы вроде тети моей, тоже в панику…
– Без разговоров! И в другой раз, пожалуйста, с примусами поосторожнее,
После обеда он опять попадается мне на глаза – сидит за уроками. Лоб его перерезан красной полосой; бинт Галя велела снять, без повязки лучше заживет. На руке, держащей карандаш, я тоже вижу следы ожога.
Он издали чувствует мой взгляд и поднимает глаза. Я дотрагиваюсь до лба, укоризненно качаю головой, он отвечает беглой улыбкой и снова погружается в черчение.