Это мы, Господи!…
Шрифт:
…От края и до края земля засеяна красным маком. Махровые цветы растрепаны и повернуты головками в одну сторону — к маленькому багровому солнцу, встающему над горизонтом. Стебли мака не стоят на месте. Они несутся к солнечной точке, в беге сливаются в сплошной поток чего-то густого и липкого, которое вот-вот смоет с ног, и тогда я закрывал глаза. Красный поток застывал, медленно превращался в маковый засев, но стебли опять бежали, и я знал, что теперь надо открыть веки. Так продолжалось, пока я снова не увидел Васюкова. Он наплыл на меня лохматым пятном, спросил: «Может, пить охота?» — и пропал в темноте сарая за веялками. Через некоторое время он вернулся и дал мне большой, серый комок снега. Снег вонял махорочным дымом и ружейным маслом, и в нем то и дело попадались остья ржаных колосьев. Как только я съел его, Васюков сказал:
— Главное ночь протянуть. Если теперь очухаешься, значит — всё! Ты не рассолаживайся.
Я
— Ну?!
— Как молоток, — сказал Васюков, и мне сразу стало жарко и хорошо.
В соломе возились и попискивали мыши, и от этого тоже было хорошо. Я подумал о маме, о Мытищах и обо всем, что потом было.
— Ты видел их? Вблизи? — спросил я Васюкова про немцев.
— Полк, — сказал он. Всё точно. Девять танков, шестнадцать минометов. Вот тут, за сараем, стоят… Надо было драпать тогда, и всё. А теперь вот…
Он снова ругнулся в прахриста и замолчал. Мне хотелось знать про немцев, про то, что они сделают с нами, и я попытал опять:
— Ты видел их? Какие они?
Васюков не ответил и через некоторое время спросил сам:
— Не знаешь, что по-ихнему петролеум означает?
— Кажется, керосин, — сказал я. — А что?
— Писанку, понимаешь, отобрали. Допрашивали, что в ей такое…
— А ты что?
— Самодельная водка, мол.
— Ну?
— Да ничего. Пить заставили… А после один там хрен моржовый закричал: «Петролеум» — и ударил пустой писанкой… Да мне и не больно было, — сказал Васюков. Он, видно, догадался, что я хотел пододвинуться к нему поближе, и посунулся ко мне сам. Мы немного полежали молчком, потом Васюков сожалеюще сказал:
— Зря валенки тогда не оставили. Крылов, курва, стукнул… Между прочим, тут бураки есть. Цельная куча.
Бураки были сахарные, и мы съели по одному небольшому.
Васюков почти лежал на мне и дышал в мое ухо протяжно и глубоко, не то меня согревал, не то сам грелся. Пахло от него бураком и чуть-чуть самогонкой, и среди ночи я опять спросил, какие немцы. Он зачем-то перестал дышать, соображал, наверно, потом сказал:
— Да на вид они как мы. Одежа только не наша… Зараз бы валенки пригодились. Крылов, курва, испортил все…
Когда ты не знаешь, о чем надо думать, заживет ли рана и через сколько дней, кто такие немцы и что они с тобой сделают, погибла ли Маринка или только ранена в спину навылет, пришлют ли в твой взвод какого-нибудь младшего лейтенанта или Калач назначит взводным курву Крылова, кто напишет про тебя матери Лапин или капитан Мишенин, лучше б Мишенин, потому что письмо у него получается длинней, и мать не сразу начнет плакать, когда ты не знаешь, об этом или о многом-многом другом надо думать, тогда твое тело, если ты ранен, становится тяжелым, опас-ным и заостренным, а воздух и земля гудят и вибрируют, и тебе кажется, что тобой выстрелили, и ты летишь под самыми звездами, и вот-вот ринешься вниз и взорвешься миной.
— Ты не спишь? — хриплым полушепотом спросил Васюков. В наступление, наверно, пошли. Чуешь?
За стенами сарая ревели немецкие танки.
— Может, забудут про нас, а?
Васюков просто сказал вслух то, о чем я думал, и мы одновременно, разом, начали углублять-ся-вдавливаться в солому. В ней внизу непугано и занято шуршали и попискивали мыши. Пока танки стояли и ревели на месте, гул накатывался на нас сверху, и мы лежали тесно и тихо, как под пролетающими самолетами, — может, не заметят. Но как только танки двинулись и гул сместился и проник в глубину, нас вместе с землей начало трясти мелко и зябко. Мы лежали ногами на запад, — это я определил еще раньше по исходу щелей в крыше сарая, просаженных Васюковым из ПТР, и грохот танков постепенно иссяк впереди нас, на востоке. Васюков спросил меня, не хочу ли я по-маленькому, и лег животом вниз. В эту минуту немцы и начали искать нас в сарае. Мы их не видели, а только слышали: они — вдвоем, видать — лазили в стороне по соломе и раскидывали ее ногами.
— Русен, во зайд ир? Ауфштеен! Шнель!
Говорил один, а второй чему-то смеялся — негромко и нестрашно, как русский. Я знал, что означало слово «ауфштеен», и раскрыл рот, чтобы дышалось тише. Васюков тоже не шевелился, но он, наверно, не мог сразу перестать чурюкать ровно и напорно, как из спринцовки, и немцы притихли, а потом засмеялись, как смеются люди, и пошли в нашу сторону. Они дважды и слаженно
Когда очкастый спрятал бумажник и качнул на себе автомат, я снова взглянул на коренастого. Он отрицательно повел рукой, проговорил: «Найн»— и пошел ко мне мимо очкастого и Васюкова.
— Вильст раухен?
Смысла его фразы я не понял, но кивнул головой, потому что тон голоса был участливый, и я решил, что немец спрашивает о моей ране. Он сказал: «Битте» — и протянул маленькую, на пять сигарет, голубую коробку с серебряным исподом. Там были две сигареты, и я ухватил одну, и в моих пальцах она превратилась в три, и было три голубые коробки и три чужие руки, — глаза заплакали сами без меня. Васюков почти вплотную притянул голову к руке немца, — разглядывал коробку, и немец дал ему сигарету вместе с коробкой. Я знал, что нельзя закуривать, но коренас-тый держал передо мной горящую зажигалку, и когда я потянулся к ней, Васюков сказал: «Не дури!» — и забрал у меня сигарету. Он сунул ее под шапку, за ухо, а свою прикурил под непонят-ный окрик очкастого: тот перехилился к нему и кивал у своего носа длинным, красным пальцем, будто подзывал. Васюков вопрошающе глянул на меня, блаженно дымя из обеих ноздрей.
— Он, наверно, требует мою сигарету, — сказал я. — Отдай скорей!
— Вот же ж падла! — тихо и искренне проговорил Васюков и достал сигарету. Он нехотя протянул руку вперед, зажав сигарету всей пятерней. Очкастый склонился еще ниже, выискивая, как ее выбрать, и вдруг, как кот лапой, брезгливо махнул рукой на васюковский набрякший кулак и сказал: «Шайзе». Коренастый немец стоял и смеялся, глядя на Васюкова удивленно и ожидающе…
Они ушли и заперли ворота на засов.
Мы остались вдвоем.