Это здесь
Шрифт:
Взгляд со стороны
«Тот, кто родился и вырос в Москве, знает, что времени нет, есть только место. Однако, переселившись в Лондон, понимаешь, что места тоже мало», – пишет Зиник. После переселения в Лондон он вновь оказался в Москве только в 1988 году. Мы шли по Петровке, остановились у перехода. Зиник оглядывался по сторонам и чему-то, казалось, удивлялся. «Слушай, – сказал он вдруг, – а Москва – красивый город. Похож на Париж…» Он задумался, пытаясь определить разницу. «Только после бомбежки».
Не торопясь, гуляя, идем с ним по Потаповскому переулку. Вдруг
– Ничего этого скоро не останется, все снесут на хер, – сокрушается мой друг.
Речь, как выясняется, идет именно о голове. А год, между прочим, восемьдесят восьмой, ни о каком сносе ильичей никто не помышляет. Я тогда высмеял Зиника, но, как оказалось, зря. Прошло около двух лет, и голова действительно исчезла. Унесли ее ночью, тайком, как у булгаковского Берлиоза. Остался один столб. На короткое время его увенчал Георгий, побеждающий змия, но и он скоро исчез: дети очень пугались с непривычки.
Восхищение объектом, от которого я, проходя, привычно отворачивался, осталось для меня загадкой. Объяснение, я думаю, не в юношеской дружбе Зиника с Аликом Меламидом, изобретателем соц-арта. Дело, скорее, в эмиграции.
Один совсем случайный человек попросил провести его по Москве. Американец китайского происхождения, он выбрал себе занятную профессию: писать путеводители. Объездил весь мир, не бывал только в нескольких странах, например в России. И вот приехал.
Мы шли от реки, и я готовил ему собор Василия Блаженного как праздничный торт-сюрприз, но китаец только вежливо поинтересовался, из чего сделаны купола. Прошли мимо храма, вышли на площадь. Мой спутник замедлил шаг и сразу отстал. Я обернулся: он стоял, ошеломленно озираясь.
– Это невероятно, – сказал он. – Такого нет нигде.
«На Красной площади всего круглей земля». Эта строчка точна как открытие в физике. Но мне не хватает конкретных знаний, чтобы подтвердить ее точность и довести мысль до конца. Мне не хватает естественно-научного образования.
«Продолжал тосковать по Москве… По темноте закрытых фасадов. По странному ощущению присутствия души, борьбы душ за выживание» (Э. Юсефсон).
Иностранцев поражает, как по-другому движется толпа в московском метро: компактно и плотно, как бы придерживаясь строя.
Венский уроженец Эрих Кляйн говорит, что люди, живущие в Москве, отличны от прочих: иначе двигаются, иначе стоят на земле – тяжело, напряженно. Чувствуется, что каждое движение дается им с усилием, невозможным в каком-либо другом месте. Эрих считает, что это делает Москву особенным и очень важным местом.
– И еще, – добавил Эрих, – чувствуется, что почти весь центр, до Садового кольца, не принадлежит людям, которые там ходят и даже живут.
Такое можно увидеть только со стороны, хотя пластика, конечно, – вещь из самых разоблачительных. У каждого есть опыт наблюдения и основанное на нем почти бессознательное считывание языка телесности, проговорок мимики и мускулатуры. Это не то, что другой человек показывает, а то, что он не в силах скрыть, и без такого полуподпольного знания не существовало бы здравого смысла. Какой зверь перед тобой, узнаешь по его повадке.
Но общего между ними (между нами) изнутри не увидишь. К примеру, художнику Михаилу Рогинскому нужно было пятнадцать лет прожить в Париже, чтобы увидеть, как люди в Москве ходят, как они стоят. Стоят, что называется, «как вкопанные»: как вкопанные в землю столбы.
«Хрусталев, машину!»
Наш с Эрихом разговор, подчиняясь собственной логике, перекинулся на фильм «Хрусталев, машину!». Меня там потрясли первые сцены: ночная улица, свет, снег, решетка особняка. Со мной происходило что-то необъяснимое: экранное изображение как будто затягивало меня внутрь. Только потом я понял, что съемки проходили на Новой Басманной улице, и этот особняк – Центральный дом детей железнодорожников, куда я ходил на кружковые занятия начиная с пятьдесят четвертого года. Всего на год позже того времени, в котором происходит действие фильма. При почти полном совпадении места и времени я могу выступать свидетелем и подтверждаю совершенно невероятную подлинность воссоздания световоздушной среды. Этот липкий свет, этот промозглый воздух, полный ужаса, как будто изрытый сапогами.
Дети в кружке лепили и рисовали. В качестве домашней работы отец предложил мне срисовывать античные статуи из «Всеобщей истории искусств» и показал, как это нужно делать. Детородный орган на своем рисунке он не обозначил, и античный бог стал похож на женщину. Я в точности перенял его манеру. Принесенные в кружок рисунки вызвали большой интерес. Грубый, не по возрасту осведомленный мальчик презрительно поинтересовался: «Ты сеструху свою ставил, что ли? Или мамку?» «Это Аполлон», – пояснил я. Мальчик не понял, а учитель посоветовал больше этим не заниматься.
И это как будто все мои воспоминания за несколько лет посещения кружка.
– Ты понимаешь, я же почти ничего не помню из своего детства, а это ненормально. Я все забыл – конечно, от страха. Может, я и уехать отсюда не смог именно оттого, что так много забыл. Ведь если уедешь – уж точно ничего не вспомнишь.
– О! – оживился Эрих. – Это мысль немного в духе нашего героя, профессора Пятигорского.
Я согласился: видимо, невольное заимствование (явно не единственное).
«Я бы даже не назвал это правилами»
В первый раз я увидел Пятигорского на его лекции в МГУ, незадолго до отъезда, году в семьдесят третьем. Лекция была о санкхье – теоретической основе йоги. Пракрити, пуроша и все прочее, что тогда звучало так необычно. Я запомнил острую фразу профессора про европейское сознание, которое полагает, что заяц не знает, что он заяц, а вот человек – тот и про себя знает, что он человек, и про зайца, что он заяц. (Надеюсь, что эта мысль еще как-то покажет себя в нашем повествовании.) Экзотический материал лекции замечательно дополняли экстравагантный шарм и молниеносная жестикуляция, больше подходящая факиру, а не докладчику. Запомнился, конечно, и его неправдоподобный глаз, вращающийся как бильярдный шар, точно идущий в лузу. Нет, не глаз, конечно, а взгляд.