Это здесь
Шрифт:
Плавинский
– Когда я рисовал траву, – говорит Дима, – был такой период – я боялся по ней ходить. Даже ступать боялся. Это был ужас.
В армянском городе Горисе мы сидим в номере гостиницы за тихой, медленной бутылкой водки. У Димы иногда почти платоновский синтаксис. Но отчасти и тароновский.
– Самое страшное в живописи – когда нужно все ломать. Вот я делаю картину месяц, техника такая, а потом нужно все сломать. И разлетаются осколки – острые осколки собственного «я». Но суть в том, что это должно быть красиво.
– Эмиграция –
А когда я был молодой, тоже был крикливый.
Мать, латышку, арестовали в тридцать седьмом, и трехмесячный Дима остался один в квартире. Уже начал умирать, но в квартиру зашел отец – случайно, родители уже были в разводе.
В пионерлагере организовал других детей на поиск костей Зои Космодемьянской. Потом вставил зажженные спички в глазницы гипсового пионера. Вожатая упала в обморок, и его выгнали из лагеря.
Шел с отцом по ялтинскому пляжу и у лежащего художника увидел книгу «Винсент». Сразу накатал кучу эскизов, и не кистью, а палочкой, что вызвало скандал в художественном училище.
Связный разговор начался с его вопроса: «А вы что, Миша, очень боитесь насилия? Я это почувствовал». Когда же он это почувствовал? Вероятно, два дня назад, когда лез в драку с шофером Корюном, а я их растаскивал. С этим шофером мы познакомились в буфете автостанции возле Вернашена, и радушный местный житель пригласил нас и еще трезвого Диму переночевать в доме своей матери. Поняв, что ночлег обеспечен, Дима расслабился, и пока Корюн рассказывал про армейскую службу в Мытищах и про любезного его сердцу командира, выпил примерно бутылку водки, кидая буфетчику десятки. Рассказы нового друга ему явно не нравились, и он начал его задирать.
Жители Армении пьянство не понимают, пьяных презирают и очень гордятся тем, что у них нет ни одного вытрезвителя. Но к тому времени все автобусы уже ушли, а с нами надо было что-то делать. Наливающийся обидой Корюн повез нас к каким-то источникам с теплой минеральной водой, раздобыв по дороге араку и сыр. Арака была уже точно лишней. В этом, считающемся святым, термальном источнике Дима решил помыть ноги, и нас со скандалом увезли в какой-то строительный вагончик, холодный до ужаса. Там-то основная драка и происходила.
В автобусе, идущем в Горис, я ехал рядом с шофером и все время валился на него, засыпая. Тот не сердился и сочувственно угощал конфетками. Сон покинул меня, когда я заметил, что шофер даже на очень крутых участках читает газету, а на дорогу почти не смотрит.
Рассказ Армена. Уже после нашего отъезда Дима жил в Аштараке у родственника Армена, который выстроил себе даже не дом, а целую крепость на холме. Там Дима много рисовал или переводил на бумагу каменную резьбу хачкаров. Накопилась целая кипа листов, и он, уезжая, положил все на крышу машины. Но закрепил плохо, и по дороге в Ереван все незаметно сдуло. Дима с горя запил. Но через день к Армену пришел незнакомый сельский человек с грудой Диминых рисунков, которые он подбирал на дороге, а потом нашел таксиста и выяснил, куда тот отвез автора. Какая-то очень армянская история.
Сны об искусстве
Я и молодые художники в гостях у Семы Файбисовича. Тот вместо бутылки выставляет на стол какие-то банки с мутно-розовым содержимым. Что это? «Это моя очень старая работа, – объясняет Сема, – называется „Домашние заготовки“. Стоит так давно, что уже забродила, есть какой-то градус, и можно ее выпить». Молодежь польщена, но я вызываюсь сбегать за водкой.
Схожий прием был во сне о новом виде прозы: там сюжетное повествование с четкой интригой имело форму винной коллекции (автор умер, и друзья распивают вино в память о нем, не подозревая, что губят лучшее его произведение).
Портрет, где на лице меняются цифры прожитых лет, как на счетчике.
Мы живем в небольшом городе и боремся с художественным начальством за новое искусство. Но любим ходить в старый музей, это наша единственная отрада. Вдруг видим, что около музея происходит что-то страшное: крик, гром, рабочие подвозят к музею громадный ящик без крышки. В ящике чудовище – красно-коричневый (!), сморщенный как печеное яблоко искусственный младенец, метров десяти в длину, визжащий и дрожащий как желе. И я понимаю: начальство сдалось и приобрело для музея работу модного западного авангардиста.
А вот «чужие» стихи.
Сабуров показывает два новых вида стихотворений: наборные разноцветные доски, вроде пляжных лежаков, и странные напольные часы, на циферблате которых только полчаса. Он говорит: «Я понял, что стихи – это механизм, сгущающий, конденсирующий время. И нашел способ делать это впрямую, обходясь без слов».
В полусне я долго размышлял, какой же он талантливый, этот Сабуров: придумал два вида новых стиховых изделий зараз. Да, но он же придумал это в моем сне, значит и авторство как минимум парное. Нет, отчего же парное – сон-то мой!
Идет мое поэтическое чтение, во время которого обнаруживаются какие-то большие вещи и целые циклы, о существовании которых я совершенно забыл. Их сохранил Дима Воденников, он их мне и передает, уверяя: «Да-да, это ваше – читайте, читайте!»
Вот большая вещь – сначала из отдельных звуков, потом по-немецки (немота?), причем слова написаны слитно, я еле разбираю, читаю с паузами и запинками. «Это правда мои стихи?» «Ваши, точно ваши», – уверяет Дима.
Начинаются стихи-чертежи. Их нужно читать словами, и я опасаюсь, что подзабыл какие-то архитектурные термины. Да, так и есть.
Затем большой цикл, иллюстрированный серией похожих друг на друга темноватых изображений какого-то домика, даже сарая. Цикл озаглавлен «Десять стихотворений к …». К кому же? С удивлением вижу, что к Ульяновой. Нет, это ошибка зрения: к Ульяне Лопаткиной!