Этот маленький город
Шрифт:
— Вы теперь не охотитесь за самолетами? — спросила Любаша.
— Нет, — ответил он.
И пошел вперед. И она пошла за ним.
— А Митя рассказывал, что вы настоящий охотник за самолетами. Что вы их поджидаете и выслеживаете, как настоящий охотник выслеживает дикого зверя. Это верно? Да?
— Насчет зверя, пожалуй, правильно, — согласился Самородов. — А в настоящие охотники старший лейтенант возвел меня исключительно по безмерной доброте своей…
Он пропустил Любашу вперед, и она полезла
— Как вы сюда попали? — спросил Самородов, глядя на нее внимательно.
— Через горком комсомола.
— Я так и думал. Я не про горком… Тогда, когда погибла наша батарея, я подумал, что вы не сможете больше прятаться на Пасеке.
— Мы еще прятались некоторое время… Потом стало холодно, и пришлось вернуться в Туапсе.
— Но ведь сюда вас привел не холод?
— Не знаю.
— Вы пришли добровольно?
— Добровольно.
— Значит, не холод. Не дождь и не ветер…
— Я о другом. Что-то у меня внутри похолодало.
— Это бывает, — согласился Самородов. — Иногда просто так… Иногда от контузии… Я вот, к примеру, на зенитки смотреть теперь не могу. От контузии у меня это. Едва выпросился, чтобы в десантный отряд направили.
Он снял шапку. Волосы у него оказались совсем короткими и стояли торчком, словно иголки у ежика. Любаша поняла, что он совсем еще молодой и глаза у него, как у мальчишки.
— Вам не страшно, Петр? — спросила она участливо и ласково, как мать.
— Что? — не расслышал или не понял он. Скорее всего не понял.
— Не страшно вам?
— Это неважно теперь… Это теперь как тесные сапоги или ботинки. Жмут ли, трут ли, а идти надо. Согласны?
— Согласна.
Он кивнул в знак одобрения. Вынул кисет с махоркой. Кисет был новый, из голубой материи. Белым шелком на нем было вышито: «Слава бойцам Красной Армии!» Такие кисеты присылают из глубокого тыла. Почтальоны приносят посылки — подарки от рабочих заводов, фабрик, колхозников. В посылках шерстяные носки, варежки, кисеты, крепкий домашний табак. И конечно, письма. Немножко одинаковые письма. Но всегда искренние.
— Закурите? — спросил Самородов.
— Давайте. Никогда бы не подумала, что научусь сворачивать самокрутки.
— Война всему научит.
— Я часто про это слышу. Если всему — значит, и ценить, и любить…
— Дорогой ценой только.
— Говорят, после войны люди лучше станут… Вы верите?
— Нет. Не верю, Люба.
— И я не верю. А мне хотелось, чтобы это было так.
— Люди и до войны были хорошие. Едва ли раны, седины, морщины сделают их лучше.
Застонали моторы. И кубрик, качавшийся, как поплавок, задрожал часто и мелко.
— Может,
Самородов покачал головой:
— Война делает людей несчастнее, Люба. И старше годами, и суровее. Это точно.
В кубрик пришел капитан-лейтенант, усталый, бледный. Он улыбнулся через силу, как плохой актер, и стал рассказывать про Сталинград.
О разгроме армии Паулюса все слышали накануне. Никаких же подробностей капитан-лейтенант не знал. И повторял то, что было в газетах. И люди, слушавшие вначале внимательно, стали терять интерес к его рассказу.
— Плохо, — сказал Самородов. — От такой политбеседы нулевая отдача. Верно?
— Не знаю.
— А я знаю. До войны в горкоме комсомола инструктором работал. Батя у нас, секретарь горкома партии, — классный пропагандист был. За такие политбеседы штаны с нас снимал и порол собственноручно, извините за выражение.
Люба с удивлением посмотрела на Самородова.
— Сколько же вам лет, Петр?
— Двадцать четыре.
— Я думала, меньше.
— Нет. Двадцать четыре. В конце ноября исполнилось.
— А как бы вы провели эту беседу? — улыбнулась она.
Самородов, может, по привычке поднял руку и сильно потер виски пальцами.
— В такой беседе все решает план. С кондачка его не придумаешь… Но, видимо, я рассказал бы ребятам о лучших десантных операциях русского и советского флота. Об истории десантов вообще… О беспримерном мужестве десантников во все времена… А уже в конце призвал не осрамить славы русского оружия, сослался бы на пример воинов-сталинградцев. Главное, чтобы было интересно. Только этим можно заставить людей слушать.
Капитан-лейтенант закончил говорить. Вопросов не было. И он не знал, что ему делать. Он не мог, наверное, уйти. Ему, наверное, было приказано оставаться в кубрике, поднимать моральный дух десантников. И он беспомощно поводил взглядом и улыбался так же беспомощно и даже вымученно.
Тогда старшина Самородов поднялся, оперся рукой о переборку и громко сказал:
— Давайте споем, ребята!
Галя спросила Любашу:
— Ты волнуешься?
— Нет. Я сейчас такая, словно зубной врач сделал мне обезболивающий укол.
Они сидели в радиорубке, низкой, крохотной, где пахло масляной краской, где молодой моряк в наушниках, не отрываясь, смотрел на узкую светящуюся шкалу приемника. Радист, на правах коллеги, пустил Галю в рубку. А она, конечно, вспомнила о Любаше и привела ее сюда.
По-прежнему гудели машины. И тральщик зарывался в волны. Палуба то уходила вниз, то устремлялась в гору, будто хотела встать во весь свой рост.
Галя выглядела бледной, осунувшейся. Движения были вялыми. Кажется, ей нездоровилось.