Этюды об ученых
Шрифт:
Например, он назвал одно ядовитое растение – Byffonia – в честь Бюффона. «Если бы я подражал ему, – воскликнул однажды Жан-Жак Руссо, – то имел бы несколько дней счастья и годы спокойствия!».
Знаменитый учёный, каким считался он в Голландии и во Франции, дома, в Швеции, превратился просто в безвестного врача. Об этом трудном, несправедливо неблагодарном к нему капризе судьбы Линней писал: «Я основался в Стокгольме. Все потешались над моей ботаникой. Сколько бессонных ночей и трудовых часов я употребил на неё, – об этом никто не говорил… Я начал практиковать, но с очень медленным успехом: никто не хотел лечить у меня даже своих лакеев. Но вскоре мои неудачи прекратились… Я пошёл в гору, меня стали звать к сильным мирам сего; всё шло хорошо; уж ни один больной не мог обойтись без меня, с четырёх часов утра до позднего вечера я посещал
Годы спокойствия, о которых так страстно мечтал Жан-Жак Руссо, наступили, когда вскоре после женитьбы 34-летний Линней стал профессором Упсальского университета. 37 лет занимал он эту кафедру. Он вырастил знаменитый ботанический сад, но быстрее деревьев росла молодая поросль его учеников, разнося по всему свету славу о «короле ботаников». Много раз приглашали его к себе, суля невиданные блага, государи разных стран, но он неизменно отвечал им, слегка кокетничая, что «если у него есть какие-либо способности, то долг повелевает ему посвятить их родной стране».
У него была счастливая, покойная старость. Летом он жил в собственном замке, в окрестностях которого устраивал ботанические экскурсии со своими учениками. После походов они закусывали творогом и фруктами в прохладной зале; и те студенты, которые были особенно прилежны в своих гербариях, могли сесть за стол профессора. Остальные завтракали стоя.
Он работал и в ту минуту, когда поразил его апоплексический удар. Линней остался жив, но постепенно впадал в детство. Память изменила ему, плохо узнавал людей, писал, путая греческие и латинские буквы. В декабре 1777 года 70-летний Линней вдруг велел заложить сани и один, никому ничего не сказав, отправился в свой замок. Обеспокоенные родные нашли его только под вечер. Он сидел на ковре перед камином, курил трубку и смотрел в огонь. С трудом увезли его в Упсалу. Через несколько дней он умер.
Михаило Ломоносов:
«МОИ ПОКОЯ ДУХ НЕ ЗНАЕТ»
Писать о Ломоносове – дерзость. О нём писали Л. Эйлер, Д. Менделеев, К. Тимирязев, В. Стеклов, С. Вавилов, П. Капица. Ему посвящали свои страницы классики нашей литературы: Г. Державин, А. Радищев, Н. Карамзин, В. Белинский, А. Герцен, Н. Чернышевский, Н. Добролюбов, Н. Некрасов, Д. Писарев. О Ломоносове писал Пушкин. Он сказал о нём замечательно, точнее всех: «Ломоносов был великий человек. Между Петром I и Екатериною II он один является самобытным сподвижником просвещения. Он создал первый университет. Он, лучше сказать, сам был первым нашим университетом». Но говорить о корифеях мировой науки и не сказать о нём – дерзость тоже. Может быть, более непростительная.
Прежде всего о некоторых мифах, окружающих это имя. Мифы возникли как-то исподволь, скорее по доброму, чем по злому умыслу и незаметно укоренились, подменив истину.
В представлении многих Ломоносов, совсем мальчик, сын тёмного поморского рыбака из бедной, затерянной в снегах деревеньки, движимый некой неведомой силой, вдруг все бросает и пешком идёт в Москву учиться.
Все так и не так. Во-первых, это был совсем не мальчик. В Москву отправился 19-летний, по существу, взрослый парень, завидный жених, широкоплечий силач, который с 10 лет ходил в море и был дублен самыми злыми северными ветрами. Во-вторых, в Москву отправился вовсе не сын бедного, тёмного помора, а единственный наследник человека, для своих мест если не богатого, то весьма обеспеченного, пользующегося и авторитетом и известностью. Василий Ломоносов содержал лодки, на которых перевозил по морю казённую и частную кладь, так что называть Михаилу Васильевича крестьянским сыном можно лишь с некоторыми оговорками. И наконец, в Москву
Другой неосознанный миф можно назвать самодеятельным, поскольку он невольно возникает в сознании каждого, кто познакомился хотя бы с перечнем трудов Ломоносова в энциклопедическом словаре. Его разносторонность и огромность сделанного им подсознательно рождают уверенность в его научном долголетии. Между тем Ломоносов умер рано: ему не было 54 лет, а самостоятельным научным творчеством занимался всего 24 года. Сравнения неуместны по отношению к людям масштабов Ломоносова, но всё-таки в истории мировой науки не много можно найти примеров подобной творческой интенсивности.
Мифологичность есть и в том, что вся жизнь Ломоносова, с давних пор приглаженная и «причёсанная» некоторыми дореволюционными биографами, представлялась довольно благополучной и даже безмятежной. Да, была и благосклонность Елизаветы, и защита Шувалова, но человек этот за короткий свой век отведал из всех чаш горестей, столь щедро поивших затем его великих потомков – от Радищева до Менделеева. Он, ставший ещё при жизни воплощением русской культуры, испытал на себе все возможные виды унижений и умалений этой культуры. Он получал подмётные анонимки, как получал их потом Пушкин. Его травила церковь, как травила она многие десятилетия спустя Льва Толстого. Его труды высмеивались, как высмеивались гениальные откровения Лобачевского. Сколько сил потратил он на борьбу с иностранным засильем в русской Академии наук, на борьбу с тайными союзами бездарностей, которую продолжал Бутлеров!
Над ним издевались монархи и ненавидели монаршие холопы, как издевались и ненавидели они славнейших сынов нашего Отечества. Даже больше: как напоминают штрихи его жизни судьбу других великих учёных других стран и других времён! Сколько изобретательности, ума и времени потратил Леонардо да Винчи на создание всевозможных увеселений для своих сиятельных патронов! Сколько трудов Ломоносова в блеске елизаветинских балов с их бесконечными иллюминациями и фейерверками! Супруга лорда Дэви вошла в историю только потому, что она унижала молодого Фарадея. Кто, зачем и почему вспоминал бы сегодня Шумахера, Эпинуса, Теплова, Гришова, Миллера, всех этих лилипутов, старавшихся связать великана, а коли связать не удастся, поелику отравить ему существование?
Весьма характерен в этом отношении один документ: прошение Ломоносова в Академию наук, датированное 1743 годом: «Минувшего 1742 г., в генваре месяце подал я, нижайший, в Академию наук предложение о учреждении химической лаборатории, которой ещё при Академии наук не было, где бы я, нижайший, мог для пользы отечества трудиться в химических экспериментах; однако, на оное моё прошение не учинено никакого решения. И понеже я, нижайший, в состоянии нахожусь не токмо химические эксперименты для приращения натуральной науки в Российской Империи в действо производить и о том журналы и рассуждения на российском и на латинском языке сочинять, но при том ещё могу других обучать физике, химии и натуральной минеральной истории, и того ради имею я, нижайший, усердное и искреннее желание наукой моему отечеству пользу чинить, в химических трудах беспрестанно упражняться и как химической практике, так и теории с присовокуплением физики и натуральной минеральной истории других желающих обучать».
Если перевести эти громоздкие для нашего уха фразы на современный язык, речь идёт о необходимости создания научного центра при Академии наук – так это сегодня называется. И вот на этом документе, и ныне хранящемся в архиве Академии наук, красуется резолюция: «Адъюнкту Ломоносову отказать». Леонард Эйлер был едва ли не единственным его современником, который понимал масштабы его ума и мог оценить глубину его обобщений. Отдавая должное заслугам Ломоносова, Эйлер отмечал его «счастливое умение расширять пределы истинного познания природы…». «Нынче такие гении весьма редки…» – продолжает Эйлер. Да ведь они всегда были и, увы, остались редкостью…