Этюды об ученых
Шрифт:
Через два столетия Сергей Иванович Вавилов говорил об энциклопедизме Ломоносова как о его внутренней потребности. Сам Ломоносов писал: «Стихотворство – моя утеха, физика – моё упражнение». Но ведь «утеха» привела, по существу, к реформизму в русской поэзии, стала революцией в истории развития русского языка. Даже не прикоснувшись к науке, он уже вписал бы своё имя в историю русской культуры как поэт. Впрочем, реформа русского языка, которую он произвёл, была необходима и для занятий наукой, потому что тот русский язык, на котором писались научные трактаты, ни один русский человек понять не мог. В них говорилось о «силах телу подвиженному вданных», о «вцелоприложениях равнения разнственных». Наука, говорящая на подобном языке, развиваться
Сегодня нельзя представить русское изобразительное искусство без работ Ломоносова, который, по мнению нашего крупного искусствоведа и художника И. Э. Грабаря, был первым человеком, постигшим тайны античной мозаики. Для двора Елизаветы он и был только поэтом и художником. Могли ли представить себе эти роскошные, надутые тщеславием недоросли, что и века спустя будут восхищаться его потомки прозорливостью и быстротою этого уникального ума!
Поражает какая-то чудодейственная ясность, простота, трезвость, если допустимо так сказать – здравость смысла в работах Ломоносова. Есть факты, как стало известно сегодня, истолкованные им односторонне или неверно. Но нет ни одного факта, обратив на который внимание Ломоносов начал бы тушевать смысл, облекать истину в хрупкую словесную скорлупу туманных формулировок, намёков на некую непознаваемую силу, таинственную природу, необъяснимый феномен.
Не только тем знаменит Ломоносов, что создал он целые новые науки – такие, как физическая химия, не только россыпями открытий в астрономии, физике, химии, геологии, географии, истории, кристаллографии и других науках, но самим подходом к научному творчеству, самими методами постановки научных задач. Единение теории и практики для Ломоносова истина азбучная. Он радостно отмечает: «Ныне учёные люди, а особливо испытатели натуральных вещей мало взирают на родившиеся в одной голове вымыслы и пустые речи, но больше утверждаются на достоверное в искусстве. Главнейшая часть натуральной науки, физика ныне уже только на одном оном своё основание имеет. Мысленные рассуждения произведены бывают из надёжных и много раз повторенных опытов».
Разумеется, в наше время это звучит как нечто само собою разумеющееся. А тогда? О каких опытах могла идти речь, когда есть уже извечные и непогрешимые ответы Аристотеля на загадки окружающей нас природы?! О, как трудно ему было! При всех неурядицах в жизни Леонарда Эйлера насколько счастливее и легче складывалась судьба его открытий. Эйлер открывал новое, нечто до него неизвестное. Ломоносов почти всегда, открывая нечто новое, вступал в бой со старым. Здесь требуется не просто гениальность, но и мужество, упорство, упрямство, наконец, или, как говорил о Ломоносове Г. В. Плеханов, «благородная упрямка».
Всю жизнь работал на пределе, теперь сказали бы «на износ». В Москву приехал, не имея в городе ни единого знакомого, спал зимой на возу с рыбой, голодал, потому что денег не было вовсе. Потом, когда начал учиться, просиживал за книгами не часы – сутки. Экономил на всём. Из дроби делал палочки свинцовые – ими писал. А то шли с приятелями на московские пруды дёргать перья у гусей, чтобы не тратить лишнего. Ведь все его «жалование» во время учёбы – 3 копейки в день, а богатый отец решил, что возьмёт его измором: денег не посылал и настоятельно требовал его возвращения домой. Недоедал в молодости постоянно. Меню в Германии – «из нескольких селёдок и доброй порции пива». Летом 1743 года (за два года до избрания академиком!) писал в Академию наук, что «пришёл в крайнюю скудость». «Нахожусь болен, и при том, не токмо лекарство, но и дневной пищи себе купить на что не имею, и денег взаймы достать не могу».
О последних годах жизни его рассказывала племянница Матрёна Евсеевна: «Бывало, сердечный мой, так зачитается да запишется, что целую неделю не пьёт, не ест ничего, кроме мартовского (пива) с куском хлеба и масла». Размышления и пылкость воображения сделали Ломоносова под старость чрезвычайно рассеянным. Он нередко во время обеда
Но он всё-таки не был рассеянным кабинетным чудаком. Крупный, позднее полный, но быстрый, сильный, нрав имел хоть и добрый, весёлый, но крутой, вспыльчивый до ярости. Когда в Германии разругался с Генкелем – наставником по горному делу, – изрубил и изорвал в ярости все книги и бушевал так, что привёл «все строение в сотрясение». А когда однажды задумали его ограбить три матроса на Васильевском острове, он пришёл в такое негодование, что одного уложил без чувств, другого с разбитым лицом обратил в бегство, а третьего решил ограбить сам: снял с него куртку, камзол, штаны, связал узлом и принёс «добычу» домой. Недаром Пушкин замечает: «С ним шутить было накладно».
Став уже признанным, окружённый почётом (раз даже сама государыня Екатерина – подумать только! – осчастливила визитом!), привычек своих Ломоносов не менял. Небрежный в одежде, в белой блузе с расстёгнутым воротом, в китайском халате мог принять и важного сановника, и засидеться с земляком-архангельцем за кружкой холодного пива, ибо «напиток сей жаловал прямо со льду».
Ломоносов рано постарел, потучнел, подорванное в молодости здоровье часто изменяло ему. И умер он в общем-то от пустяковой весенней простуды. Сидящему у его постели академику Штелину сказал: «Друг, я вижу, что должен умереть, и спокойно и равнодушно смотрю на смерть; жалею только о том, что не мог я совершить всего того, что предпринимал я для пользы отечества, для приращения наук и для славы Академии, и теперь, при конце жизни моей, должен я видеть, чего все мои полезные намерения исчезнут вместе со мною…» Потрясённый известием о смерти Ломоносова, Семён Порошин, воспитатель 10-летнего Павла I, поспешил во дворец, чтобы сообщить наследнику российского престола о столь печальном событии.
– Что о дураке жалеть, казну только разорял и ничего не сделал, – бросил в ответ курносый мальчик.
Поль Ланжевен:
«ПОНИМАНИЕ ЦЕННЕЕ ЗНАНИЯ»
У Ланжевена суровое лицо солдата, острые усы, строгие глаза. Он и был солдатом – всю жизнь дрался за истину, за разум, за человека. Когда он умер, друзья и ученики сравнивали его с Декартом, с великими французскими энциклопедистами. Эту преемственность, впрочем, подмечали не только друзья.
Холёный гестаповец с маленьким серебряным черепом на рукаве задумчиво сказал ему на допросе:
– Вы опасный человек, столь же опасный, как ваши революционеры 1789 года и ваши энциклопедисты…
Это после того, как, прищурившись на череп, Ланжевен признался, что расизм и нацизм его враги. Поль Ланжевен родился в семье простого рабочего в 1872 году и, по его словам, «воспитывался среди прекрасного народа Парижа». Способности мальчика были настолько очевидны, что, несмотря на бедность родителей, он получил образование в числе тех считанных счастливцев, за которых платил муниципалитет. Одним из четырёх преподавателей маленькой Школы индустриальной физики и химии, который руководил его лабораторными работами, был 22-летний Пьер Кюри. Дружба и наука связали их на всю жизнь. Учителя школы помогли ему скопить деньги уроками, чтобы поступить в Высшую нормальную школу. Два часа в день он занимался латынью, восемь – математикой, четыре – репетиторством и поступил в лучшее учебное заведение Франции.