Ева и головы
Шрифт:
Нога выглядела скверно. Треск разрываемой ткани заставил хозяина дома вздрогнуть (он, никак, подумал, что это ломаются кости), Эдгар, отделив от валявшейся здесь же одежды длинный лоскут, перетянул ногу возле самого паха. Ткань оказалась паршивой — того и гляди, порвётся, — поэтому он оторвал ещё одну полосу.
А крестьянин, начавший сбивчиво отвечать на вопрос, понял, что ещё странным ему показалось в госте: теперь, глядя на его голову сверху вниз, он понял, что она могла быть ешё выше. Макушки у него просто не было, а была неровная, как распаханное поле, поверхность, где-то багрово-красная, а где-то белая, будто брюхо червя: когда-то сюда пришёлся удар не то камня, не то чего-то столь же тяжёлого, и великая странность, как это такой человек, плюс к врождённому
— Повредил ногу, когда бороновал. Прямо мотыгой и повредил. Сначала вроде ничего, а на вторые сутки слёг, старый. И пышет, что лепёшка из печи.
— Когда?
— Пять… нет, постой… неделю тому.
Плотное раньше сложение больного, его прежде недюжинную силу выдавала широкая грудь и то, что он всё ещё цепляется за жизнь, хотя рядом с постелью уже стоит ангел с мешком, готовый забрать его в чистилище; скорбно опущена его голова: так оплакивает ангел оставшиеся неискупленными грехи. В окутывающих его запахах явно чувствуется мертвечина.
Глаза оставшегося неназванным хозяина дома расширились, Эдгар орудовал пальцами с таким же изяществом, с каким кузнец пользуется своими инструментами. Он проворно снимал с бедра старика грязевые припарки, кое-где, там, где выделения засохли и припарки так легко не отделялись, в ход шёл скальпель — полоска железа, которую Эдгар натачивал только сегодня утром. Рабочая плоскость почти сточилась. Было видно, что в ходу он давно и скоро хозяин решит, что пользоваться им уже нельзя.
— Мне выйти бы… — сказал мужчина. Во рту у него пересохло, голос звучал, как воронье карканье. С запястий Эдгара капала кровь, запах стал сильнее.
— Убирайся, паскудный, — сказал Эдгар. И больше ничего не говорил, потому что было не с кем: мужчина не заставил себя долго упрашивать.
— Прикажи приготовить тёплой воды, — крикнул он вдогонку. — И тряпки. Будет много жидкости. И нужно, чтоб дверь на улицу была растворена. Чтобы смерть могла выйти, и болезнь — покинуть дом, никого больше не встретив, и святой Михаил — зайти, отведать вашего гостеприимства. Молись всей семьёй, сыне.
Кость начала срастаться неправильно, от земляных припарок, которыми в некоторых деревнях пытались лечить всё и всех поголовно, развился гнойник. По сути, делать здесь уже нечего, старик всё равно рано или поздно отойдёт к Господу. Вряд ли он оправится от перелома. Последние дни жизни старых людей нужны для того, чтобы они, проваливаясь в пучины боли и беспамятства, ощутили грань между духовным и душевым. Как сказал бы один монах, с которым Эдгар нынешней весной, в пору цветения сирени, разделил несколько часов путешествия, «они погружаются в лодку и учатся работать вёслами, пока берег не скроется в тумане». Этот монах был из приморских областей, где гигантская вода соединяет христианскую и мусульманскую веру, и всё, о чём он говорил, было так или иначе связано с солью. Он угостил Эдгара вялеными устрицами из своего запаса, и Эдгар долго вспоминал — попробовал он раньше это кушанье, или нет.
Если бы здесь не нужна была помощь, он, Эдгар, не обонял бы сейчас этот запах кислых яблок и варёной гречихи. Но, скорее всего, помощь действительно не нужна, просто хозяин дома ещё этого не осознал. Может, этот старик был истинным главой семьи, в то время как мужчина — всего лишь руки. Что могут руки, когда больна голова? Что смогут они без головы?..
Эдгар вскрыл гнойник, принял из рук какой-то из дочерей хозяина корыто с водой. Девочка была достаточно неаккуратна, и, кроме того, торопилась: путь отмечали мокрые пятна. Смыл гной напополам с кровью. Старик дёрнулся и застонал, он меньше всего напоминал сейчас человека, а скорее — гигантского кузнечика. Скрёб по своей нехитрой лежанке локтями, жар тела вышибал из костоправа целые ручьи пота. Тот продолжал делать свою работу, пригвоздив старика одной ладонью к лежанке: другая ловко орудовала железной лопаточкой, ещё одним инструментом из нехитрого инструментария странствующего цирюльника, вычищая рану, пока
— Ева… — голос хозяина дома напоминал шипение, и Эдгар обернулся: девочка, которая принесла воду, стояла за его спиной и, приподнявшись на цыпочки, пыталась разглядеть, что эти похожие на древесные побеги руки делают с его дедом.
Плохо. Нельзя, чтобы кто-то стоял на пути между больным и растворённой настежь дверью. День почти подошёл к концу, комната заполнена тенями, единственная свеча задыхалась от нахлынувшей со всех сторон темноты. Эдгар пододвинул табурет ближе. Нужно попросить, чтобы ребёнка увели, попросить, чтобы принесли больше света… всё, что позволил себе Эдгар — облизать губы. В этой комнате нынче вечером любой голос, кроме криков больного, лишний. Это одно из правил. Никаких разговоров, когда костоправ делает свою работу.
Когда он снова обернулся, девочки на прежнем месте не было, но совершенно неожиданно Эдгар обнаружил её возле своей правой руки.
— Дедушка очнётся? — спросила она, круглыми, как у совы, глазами разглядывая синяк на его лодыжке, бледную, будто бы куриную, кожу вокруг.
Эдгар только покачал головой — мол, не сейчас. Попытался отодвинуть её локтем, но добился только нового вопроса:
— Подать тебе какие-нибудь инструменты?
Во имя Христа, ходящего по воде, аки посуху, именем апостола Павла, ревностнейшего среди апостолов, заклинаю: уйди, живой человече, настолько живой, что не чувствуешь ты тряской поступи смерти, ни тихой молитвы ангела и шевеления его крыл. Не мешай пляске живого и мёртвого, что делается сейчас над кроватью старика.
— Может, забинтовать ему ногу и наложить влажные припарки?
Девочка стояла, держась двумя руками за локоть Эдгара и выпятив нижнюю губу. Отвратительнейший запах и вид гнойника беспокоили её, казалось, в последнюю очередь.
О, господи, не нужно… хорошо бы, чтобы кто-то держал старика за руку — это будет, словно канат, которым привязывают корабль к буям. Прикосновение поможет ему удержаться на земле.
Должно, во всяком случае, помочь. Раньше Эдгар ни на ком не проверял свою теорию, потому лишь, что никто не вызывался ему ассистировать. И вот теперь он наблюдал, как маленькая тёмная от зубов солнца рука медленно ползла по постели старика прямо к его запястью, как, не то услышав мысли цирюльника (которые, как ему иногда казалось, влажные и скользкие, вываливаются через дырку в голове), не то просто-напросто отчаявшись услышать от Эдгара ответ, решила сделать хоть что-нибудь, и это решение, как часто бывает у чутких детей, оказалось верным.
Пациент кричал, не переставая; крик его скатывался до грудного рокота, потом снова вздымался до звериного рёва. Вероятно, хозяин дома вместе со всей своей семьёй жалел, что пустил к себе в дом цирюльника, и думал — «лучше б я дал старику тихо умереть. Всё лучше, чем испытывать такие муки…. Пойти, что ли, взять молот, да попросить гиганта покончить со всем этим?»
Большинство жалело. Большинство не удостаивало потом, когда работа кончалась, и наступало время вытереть руки, цирюльника даже словом.
Откровенно говоря, Эдгар не знал, как до сего времени ему удалось избежать допроса с пристрастием. Церковь нынче рьяно взялась за искоренение зла на сумеречной земле, но кому, как не ему, Эдгару, знать, что зло нынче без конца и края, а свет благодатный можно найти лишь на Небесах?
У церкви свои пути, у него, самого жалкого из тех, кто пытается лечить людей, свои. И нет ничего удивительного в том, что его пути осуждаемы и порицаемы.
Самое время вернуть старику потерянную конечность. Багровый, раздувшийся синяк недвусмысленно намекал на закрытый перелом берцовой кости. Эдгар поместил между зубов пациента кожаный ремень собственной сумки — его целиком, от начала до конца, украшали следы зубов. Надавил в нужном месте ладонью. Хрустнуло, и крик оборвался. Глаза распахнулись, мужчина резко, со свистом, втянул воздух, затянув в ноздри пролетавшую над лицом муху. Космы грязной, измазанной слюной бороды шевелились, как речная трава.