Евангелие от Робеспьера
Шрифт:
– «Разве можно унести отечество на подошвах своих башмаков?»
В ту ночь – если четыре часа это ночь, четыре часа, заполненные суетой дневных дел, и только потому, что дела складываются более удачно, чем днем, да иногда принимают несколько странный оборот (он прогуливался с Дантоном по крыше Тюилърийского дворца), понимаешь, что это все снится, и то понимаешь только утром, – в ту ночь он сказал Дантону (Дантон часто присутствовал в его сновидениях, и он уже к этому привык) одну фразу, четкую фризу, с которой должен был бы начинаться его доклад.
Но утром от сна остались бесцветные лохмотья. Безнадежные попытки вспомнить – что же он сказал
И чувство досады, чувство досады на самого себя не покидало его целый день.
А утром к нему пришли агенты. Их надо было выслушать, ибо Робеспьер должен узнавать новости раньше всех.
И потом надо было просмотреть письма. Пришедшие из отдельных департаментов, они воссоздавали картину того, что происходило сегодня во Франции.
С двенадцати до пяти он заседал в комитете. Ленде объявил, что запасов продовольствия в Париже хватит лишь на неделю, Карно говорил о положении в Вандее. Вадье принес материалы, показывающие, что агенты Питта активизируют свою подрывную деятельность. Комитет принял разумные постановления. Заседание прошло спокойно и без эксцессов. Собственно, Робеспьер мог бы и не присутствовать. (А может, именно благодаря присутствию Робеспьера декретировали послать новые продовольственные отряды в провинцию, а Сен-Жюст не сцепился с Карно, а Билло-Варен был умерен и не требовал повальных арестов?)
С пяти до восьми он был в Конвенте. Вот в Конвенте он мог бы и не сидеть: докладывал Барер, а Робеспьеру предстоял свой доклад, который еще не написан, и никто, кроме него, этот доклад не напишет. Однако было бы странно, если бы при важном сообщении Барера, одобренном в комитете, вдруг отсутствовал Робеспьер. Кое-кто бы мог подумать, что Робеспьер не согласен с Барером. Приходилось учитывать и такое.
С восьми до одиннадцати вечера Робеспьер вел собрание Якобинского клуба. Собрание было бурным. В последние дни новые патриоты, словно сговорившись, обрушили град обвинений на заслуженных лидеров революции. Конечно, бдительность необходима, и критику надо приветствовать. Но бывало, что за пылкими речами стояло корыстное стремление убрать с государственного поста неугодного человека и самому занять его место. Обвинения звучали серьезно, ведь почти у каждого депутата и даже члена правительственных комитетов можно было найти ошибки в прошлом или настоящем. Исключение из Якобинского клуба вело к гильотине. Только авторитет Робеспьера мог защитить верных революционеров. Робеспьер давно научился распознавать фракционную интригу. Кричать громче всех – патриотизм дешевый и дурного тона.
За поздним ужином у Дюпле присутствовали Сен-Жюст и Леба. Надо было поговорить с молодыми людьми это было им важно. Надо было выслушать новую пьесу, которую разучили Элеонор и Элизабет, иначе бы девушки обиделись, обиделся бы и их отец, старик Дюпле.
В час ночи он поднялся к себе в комнату. Наконец он один. Усталости он не чувствовал, а чувствовал лишь утреннюю досаду на самого себя – прошел еще день, а то, что Робеспьер, именно Робеспьер, мог сделать, не сделано.
Конечно, все добрые люди давно спят, а если не спят, то пьют вино или веселятся с женщинами. И тут он вспомнил о Дантоне, которого сегодня не видел, и подумал, что тот уж непременно где-нибудь в веселом обществе. И вспомнив о Дантоне, он разозлился; почему-то он был уверен, что Дантон сейчас пьянствует и веселится. Ну что ж, каждому из нас придется когда-то за все платить. И пусть Дантону – хоть он этого и не узнает – будет стыдно: для Робеспьера день не кончен, он будет еще работать.
Он сел к столу, но продолжал думать о Дантоне и продолжал злиться на него (за то, что тот неизвестно чем занимается) и на себя (за то, что еще не написал доклад). Но думая о Дантоне, он вдруг вспомнил, что сказал ему во сне. Именно так надо было начинать:
«Теория революционного правительства так же нова, как и революция, ее породившая».
И пошла работа. И он почувствовал себя прекрасно.
В конце концов, дело было не в этой фразе. То же самое можно было сказать по-иному. Но он любил, чтобы мысль начиналась с краткой, точной формулы. Он знал за собой эту слабость.
…Приятно вспомнить, да? Когда-то ты умел работать. Но ведь не случайно твоя память восстановила картину той далекой ночи. Ты и тогда все время думал о Дантоне. И сейчас ты не можешь его забыть. Он приходит к тебе каждый день, каждый час. Хочешь того или нет, ты каждый свой поступок оцениваешь глазами Дантона. Что это, угрызения совести? Безвинная жертва преследует своего палача? О нет! Вина Дантона доказана. Предателей не прощают. Тот Дантон, которого ты любил, давно исчез. Остался хитрый равнодушный интриган. И этот новый Дантон не заслуживает жалости. Но ты любил прежнего Дантона. Парадоксально, но факт: к человеку, который нам безразличен, мы относимся более терпимо. Но ты верил в него, ты надеялся на его помощь. Ты не простил ему своего разочарования в нем.
Когда изменяет близкий человек, друг, это не забывается.
И все-таки в поведении Дантона была одна психологическая загадка: почему он защищал Ронсена и Венсана?
Вызволив их из тюрьмы, он заявил, что к революционным ветеранам не следует относиться как к людям подозрительным.
Это можно понять: тем самым Дантон страховал свою жизнь. Но потом, когда вожаки эбертистов были арестованы, когда эбертизм был разгромлен, Дантон выступил в защиту Коммуны. А ведь именно в Коммуне раздавались голоса, требующие гильотинировать всех умеренных.
Значит, действительно Дантон пытался создать единый фронт против Робеспьера? А может, в нем заговорила совесть старого патриота, заинтересованного в том, чтобы силы революции не были разрознены? Может, он действовал так из добрых побуждений?
Увы, добрые побуждения, к сожалению, ничего не решали. Значение имели только поступки, только события, которые совершались в результате тех или иных поступков. А в событиях была своя парадоксальная логика – и Робеспьер вынужден был убить Дантона именно потому, что еще раньше послал на гильотину людей, жаждущих крови дантонистов.
Что же касается Эбера, то в его поведении не было никаких психологических загадок. Тысячу раз был прав Сен-Жюст, который говорил, что эбертисты занялись политикой только для того, чтобы прославиться и стать влиятельными людьми в государстве.
Комитет общественного спасения удовлетворил экономические требования эбертистов. Но Эбер хотел террора только ради террора. Его не интересовало радикальное решение продовольственных проблем – он предпочитал гильотинировать торговцев морковью и наводить ужас на мирных жителей. Он хотел поставить Коммуну, подчиненную ему, выше Конвента и комитетов. На волне народного недовольства, вызванного голодом и войной, он стремился прийти к власти.