Евангелие от Робеспьера
Шрифт:
А что еще ему оставалось? Он хотел напомнить Давиду, как тот сам голосовал в Конвенте за то, чтобы стереть Лион с лица земли, как аплодировал резким нападкам Колло д'Эрбуа на якобы нерешительного Кутона. Может, Робеспьер по собственной воле отозвал Кутона в Париж?
Однако Робеспьер промолчал. Не стоило принимать Давида всерьез. Он горячий патриот, хороший художник, но человек увлекающийся.
Робеспьер хотел сказать, что в Лионе зверски расправились с якобинцами, а голову Шалъе носили на пике по улицам, и что война есть война, и он это сказал, и пожалел, что сказал.
– Ненужная жестокость рождает новых врагов, – отвечал Давид. И это было тоже правильно.
Он хотел сказать, что несправедливо его, Робеспьера, упрекать
Но когда Давид предложил немедленно отозвать Фуше из Лиона, чтобы тот предстал перед комитетами и за все ответил, Робеспьер ответил решительно:
– Так и сделаем. Но не сейчас. Пока не время.
Надо было молчать или перевести разговор на другую тему, но Давид наседал, и Робеспьер сказал:
– Судить Фуше – значит, судить и Колло д'Эрбуа. И только теперь Давид, кажется, что-то понял – Великан Колло, – вздохнул Давид и сам первый заговорил о делах в Конвенте. Но Конвент они обсуждали недолго, Давид поспешил откланяться. Он, видно, подумал, что Робеспьер боится Колло. Нет, Робеспьер никого не боялся, тем более Колло. Но ведь кроме политики есть еще отношения между людьми, и это тоже политика. Не может Робеспьер быть всегда правым, а члены комитета – всегда в чем-то ошибаться. Ведь это постепенно породит вражду в комитете, вызовет естественную неприязнь к Робеспьеру, а Робеспьеру работать именно с этими людьми. Если сейчас комитет не будет единым, его свалит контрреволюция. О каком единстве может идти речь, если члены комитета начнут подсиживать друг друга? И потом, если убрать Колло, то Эбер совсем обнаглеет, а Колло считают своим в Клубе кордельеров, и он не будет нападать на Демулена и Дантона – есть такая договоренность. И еще есть тысяча причин и обстоятельств – словом, есть политика. И если послушаться Давида, то и в Париже начнется война, война между патриотами. То-то будут ликовать в Кобленце!
А с Давидом пока лучше не общаться – подождать, пусть он успокоится. Он человек вдохновения и скоро остынет. Или загорится какой-нибудь новой идеей. Или придумает себе другую тему для картины. Или просто напишет другую картину.
А ведь тогда кто лучше Робеспьера мог понять Давида? Ведь сам же Робеспьер проповедовал незыблемость принципов, ведь сам же он был противником всяческих компромиссов. И что же?
Он хорошо помнит то время. …Бесконечные уговоры, недомолвки, мимолетные союзы, короткие понимающие взгляды Колло и Билло-Варена. Многое недоговаривалось, но все было ясно, ибо тогда надо было не рубить, а связывать. Разрушать королевскую власть можно было сплеча – чем сильнее удар, тем лучше. Строить революционное государство надо было осторожно, – одно неверное движение, и здание рухнет. И теперь ему, Робеспьеру, странным кажется не то, что они искали компромисса, что они искали взаимопонимания, – странно то, что они уже не могут понять друг друга.
Какая черная кошка пробежала между ними? Почему его бывшие соратники видят в нем врага? Почему и его самого так раздражают их речи?
Осенью 1789-го года он выступил в Учредительном собрании против военного закона. Военный закон был принят депутатами после того, как толпа парижан убила булочника. Тогда Робеспьер говорил, что, может быть, этот булочник бы не виновен, но не был виновен и народ, ибо его спровоцировали контрреволюционеры голодом и спекуляцией.
С тех пор он всегда выступал в защиту народа. Он доказывал, что народ всегда прав. Вероятно, это и принесло ему славу и популярность.
Но он помнит, как скептически слушали его Мирабо и Барнав, а впоследствии – Бриссо, Бюзо и Вернио. Они обвиняли Робеспьера в демагогии, они говорили, что Робеспьер играет на низменных страстях толпы.
Тогда Робеспьер был крайне левым. Но прошло время, и ему довелось услышать речи гораздо более резкие и радикальные. Сначала их произносили Марат и Жак Ру, потом Клоотс, Эбер и Шомет.
Когда Робеспьер выступал с крайне левых позиций, он чувствовал свою силу не только потому, что был абсолютно убежден в правильности своих взглядов, но и потому, что за его спиной стоял народ. Каждое его слово встречало сочувствие – ведь он громко высказывал то, о чем думал трудовой Париж. И впоследствии, как ни раздражало Робеспьера неистовство Марата, каким абсурдным ни казалось ему требование чрезвычайных мер со стороны Шомета и Эбера, он заставлял себя прислушиваться к ним, потому что он видел – эти требования нравятся народу. Иногда он ловил себя на том, что ему хотелось ответить Марату или Эберу так же, как в свое время отвечали Робеспьеру Барнав и Бюзо. Пожалуй, теперь он понял, почему, прослушав его речи, Барнав и Бюзо впадали в бешенство. Но его опыт, опыт нескольких лет революции, учил Робеспьера сдерживать свои эмоции. Он помнил, что происходило, когда депутаты пугались народного неистовства и хотели остановить революцию. Последующие события доказывали, что народ все же был прав, и бывшие знаменитые вожди отправлялись в изгнание или на гильотину.
Иногда Робеспьер был резко не согласен с теми или иными декретами – лично он считал, что совершается чудовищный перехлест. Но добиваясь, если это было в его силах, сглаживания острых углов, Робеспьер вместе со всеми вотировал эти декреты, ибо перед его глазами вставали судьбы Барнава, Бриссо и Вернио.
Раньше он обвинял своих врагов в том, что они остановились сами и хотят остановить революцию. Но недаром он был самым популярным оратором Франции. Его образ мышления быстро усвоили, у него учились, ему подражали. Теперь ему приходилось слышать, как его обвиняли в том, что он остановился и хочет остановить революцию.
С тех пор, как во Франции начался террор, слово «умеренный» тесно сплелось со словом «враг». Человек, названный умеренным, сразу терял свое влияние. Прослыть умеренным было смертельно опасно.
Террор был вызван не только войной, спекуляциями и деятельностью заговорщиков. Террор был необходим еще и потому, что рабочий, простоявший полночи за куском хлеба, мать, получившая весть о том, что ее сын погиб на фронте, бедняк, который не мог купить себе даже вязанку дров, – все они легче переносили горе и лишения, когда видели, как каждый день гильотина рубила головы людям, повинным в их бедствиях. И, конечно, в такой обстановке высказывания эбертистов типа: «Ну-ка, сударыня-гильотина, побрейте почище этих врагов отечества! Живо, живо, нечего тут рассказывать сказки! Голову в мешок!» – находили внимательных слушателей.
Но к революции, как ко всему великому, словно пиявки, присосались мошенники, сволочи, лишенные каких-либо моральных устоев. Они не только выживали при терроре, они использовали его в своих личных целях. Они доводили террор до изуверства, делая на этом свою карьеру. С ними одними еще можно было бы как-то справиться. Но они увлекали за собой честных и недалеких людей.
Робеспьер попытался провести чистку Якобинского клуба и тем самым положить конец интригам и расколу. Но, увы, интриги разрослись, и фракции сводили счеты чуть ли не врукопашную.
Робеспьеру удалось выгнать нескольких опасных людей, как например Клоотса. Но нельзя было исключить Филиппо, не задевая Камилла Демулена. Надо было защищать д'Эглантина, иначе под подозрение попадал Дантон. Робеспьер смог отозвать из Нанта Карье, но выгнать его из клуба было невозможно, так как за Карье стоял Колло д'Эрбуа. Нельзя было ссориться с Колло д'Эрбуа, потому что он противостоял Тальену и Баррасу, которые сначала терроризировали Бордо и Марсель, а потом стали проповедовать отмену террора. Между тем террор стал самым действенным оружием революционного правительства, и задачей Робеспьера было обосновать его необходимость.