Евангелие от Робеспьера
Шрифт:
Конечно, было досадно, что более демократические статьи не попали в конституцию, но все это показалось мелочью по сравнению с той чудовищной ошибкой, которую чуть было не совершил Конвент.
После того, как в августе конституция была вотирована всей страной, раздались голоса, что теперь самое время распустить Конвент и назначить новые выборы. Депутаты, растроганные народным ликованием, развесили уши, секретарь уже сел писать проект. Но Робеспьер категорически восстал против этого предложения; в данный момент принятие его привело бы к анархии и к военному поражению Франции.
Он решительно пресекал все попытки возобновить фракционную борьбу в Конвенте. Когда 23 июня собрание
Сохраняя единый фронт, от маратистов до дантонистов, он отбил яростные нападки «бешеных». Жак Ру и Леклерк не поняли конституции. Они хотели не установления порядка, а репрессий против скупщиков. Они даже обвинили монтаньяров в том, что те продались богачам. Принять требование «бешеных» означало посеять смуту и подозрительность, положить начало гражданской войне. Единый фронт монтаньяров разгромил «бешеных».
И все же гражданская война разразилась.
Ее начали жирондисты, подняв департаментские восстания. Но объявили они эту войну 13 июля, когда посланная ими фанатичная девица Шарлотта Кордэ (внучка великого Корнеля – жирондисты продуманно выбрали кандидатуру) убила Марата.
Марат был любимцем Парижа. Его имя было символом надежды для всех бедняков и угнетенных. Смерть Марата ввергла в траур не только Париж, но и всю Францию. Убийство Марата распахнуло ворота народной ярости.
С 13 июля 93-го года начался новый период революции.
Мертвый Марат стал богом. Его именем называли народные общества, армейские батальоны, детей. Бюсты Марата можно было встретить в каждом городе, в каждом доме. Марата причислили к лику святых. Его тело требовали захоронить в Пантеоне.
Один лишь Робеспьер выступил против такого фанатичного обожествления Марата.
Он протестовал против того, чтобы имя Марата использовалось его безрассудными последователями.
Что руководило им? Зависть к бессмертной славе революционера? Нет, он никогда не завидовал Марату, ни живому, ни мертвому. Он просто уже тогда понял одну закономерность…
Как-то Камилл Демулен со свойственным ему стремлением к парадоксам сказал: «Пока я вижу Марата в нашей среде, я не могу питать страха, потому что его по крайней мере нельзя превзойти».
Марат был неистов, но он был всегда искренен. Со смертью Марата не оказалось больше никакой охраны от корыстных и лицемерных популярностей, от лжетрибунов, состоящих на жалованье у иностранцев. Не обладая ни его прямотой, ни его патриотической бдительностью, они возобновили его кровавую проповедь, преувеличивая его крайности. Если бы Марат был жив, возможен ли был бы заговор Эбера?
И когда 5 сентября разгневанные толпы парижан ворвались в Конвент, когда они потребовали беспощадной расправы с врагами, когда они заставили провозгласить террор, Робеспьер понял, что невозможно ни остановить, ни убедить этих людей. Потому что за их спинами стояла тень Марата.
И когда клубы вошли в правительство, а комитеты решали вопросы жизни и смерти, а Конвент облекал их мысли в форму закона, а революционный трибунал вершил правосудие, – когда вся страна подчинилась железной диктатуре Парижа – все это явилось воплощением давних замыслов Марата. Мертвый Марат вел революцию.
И когда на скамье подсудимых оказались лидеры жирондистов, люди, принесшие своей политикой много зла (но все-таки у них были заслуги перед страной, каждый из них, хоть и по-своему, желал счастья Франции, они были преданы идее революции – ведь не случайно в ожидании казни они пели в тюрьме Марсельезу!), – даже Дантон, человек, когда-то им сочувствовавший, наотрез отказался спасти им жизнь. Ибо народ требовал крови. Ибо ярость народную нельзя было успокоить. И во время заседаний в зале суда, среди санкюлотов, заполнивших все скамьи до отказа, Робеспьер словно видел сидящего наверху человека с некрасивым лицом, в грязном одеянии, в повязанном вокруг шеи платке, пропахшем уксусом. И когда жирондисты лепетали свои жалкие оправдания, этот человек лишь мрачно улыбался. Да, революция пошла по пути Марата. С живым Маратом можно было спорить. С ним можно было не соглашаться. Его можно было переубедить. (В конце концов, Робеспьер имел большое влияние в Якобинском клубе, клуб почти всегда шел за Робеспьером.) Но все это было возможно лишь при жизни Марата. Мертвый Марат всегда оказывался прав. Мертвый Марат был сильнее.
Кусты и деревья как-то незаметно потеряли цвет – сначала стали серыми, потом – темными. Они надвинулись стеной, словно кто-то поставил плоскую театральную декорацию, отделявшую его от всего мира. Впрочем, создавалось впечатление, что и за этой стеной все так же черно и вообще нигде ничего не существует, – реальна только яркая многоголосая действительность, пришедшая к нему из прошлого. И поэтому, когда на фоне этой темной, слегка колеблющейся декорации вдруг возникла фигура широкоплечего человека, который остановился в нескольких шагах и начал натужно и неестественно кашлять, явно привлекая к себе внимание, Робеспьер даже не вздрогнул, не испугался, настолько все, окружавшее его, казалось ему далеким и условным. Однако по тому, как Брунт лишь поднял голову, Робеспьер понял, что человек этот свой, хорошо ему знакомый. А еще через секунду он узнал Никола, его добровольного телохранителя, которому, вероятно, надоело прятаться в кустах, а может, он просто решил, что Робеспьеру пора возвращаться.
Но когда Робеспьер шел по плохо освещенным парижским улицам и поневоле наблюдал за малоизвестной ему жизнью вечернего Парижа, все равно его не оставляло чувство нереальности того, что происходило вокруг.
Теперь его уже никто не узнавал. Его толкали куда-то спешащие говорливые молодые люди. Из раскрытых дверей кофеен неслись песни и громкие голоса. Девушки, при вечернем освещении все таинственные и хорошенькие, мелькали, как легкие призрачные тени. Подальше от фонаря у стен домов стояли влюбленные парочки, раздавались звуки поцелуев, приглушенный смех. В одном из домов распахнулось окно, и в светлом проеме возник силуэт женщины. Женщина облокотилась на подоконник и застыла, и нельзя было ни разглядеть ее лица, ни определить возраст, но Робеспьеру почудилось, будто его коснулся запах тонких духов.
Деловито громыхали колеса экипажей, кучера лихо посвистывали, погоняя лошадей, и можно было подумать, что Робеспьер опять очутился в Париже своей юности, что и сейчас, как много лет назад, красивые кокотки спешат на какой-то роскошный бал.
Этот вечерний Париж с его шумными кофейнями, элегантными экипажами, манящими женщинами, с его веселой суетой и свиданиями влюбленных, это какое-то неуловимое пьянящее настроение города, заставлявшее даже случайного прохожего замедлять шаги в ожидании чего-то несбыточного и невозможного, – все наводило на странные мысли. Вдруг это и есть настоящая жизнь, а сам Робеспьер с его болью и тревогой, мрачными видениями нереален?