Евпатий Коловрат
Шрифт:
А вышло по-иному. Редкий, втройне редкий зимой, когда туры сбиваются стадами, уходят в леса из поля, тур-одинец встретился им. Могучий, явно уже на втором десятке. Весу, наверно, в полсотни пудов, холка была б вровень с еловцом шлема высокого воина — стерпи лесной бык его рядом. Глаза глядели надменно. Князь лесов… князь-изгой — что ж, случается и такое. Государь бы сошел с коня и взял в руки рогатину, почитая такого противника.
Только не было здесь Государя. Не было его. Воевода сжал зубы, отгоняя ожившую боль. Поднял глаза на зверя, объедавшего тонкие
Не будет равного боя, лесной изгой. Не судьба…
Бык повернулся к всадникам, отрываясь от чёрных осиновых веток. Наклонил рога. Рявкнул грозно. А потом развернулся и пошёл на них.
Охотничьего лука у воеводы не было. Был боевой, из которого долго не поцелишь — ни одна рука не удержит тетиву из сыромятной кожи больше двух-трех ударов сердца. Слишком могучи рога лука, крепленные турьими же рогом и костью. Вскинул — выстрелил… а уж точно ли ляжет стрела — дело стрелецкой науки.
Стрела вошла в грудь зверю у самого основания шеи. Глубоко, на пядь, пробила черную шкуру и мышцы. Кровь из разрубленной широким стальным клювом яремной вены щедро пометила снег, зверь рявкнул снова, уже от боли, и тут же, в голос с ним, рявкнул лук заехавшего с левого бычьего бока Дорофея, посылая стрелу под лопатку. Но тур еще бежал свою последнюю сажень, прежде чем рухнуть недалеко от копыт подавшегося уж было в сторону скакуна воеводы, взрыв снег еще жаркой мордой.
Воевода соскочил с коня в снег. Подошел неторопливо. Присел у рогатой головы. И странное дело — вроде бы после гибели целого города, что звериная смерть? А всё же… всё же то был зверь-князь, зверь-воин. И в другое время стоил бы честного поединка.
А что время было не другое, так то не его была вина. И не их.
И всё же, прежде чем вытащить из голенища широкий нож, воевода протянул руку — прикрыть всё еще, даже в смерти, тлеющие багрянцем боевой ярости бычьи глаза.
Свежевали вчетвером, спеша, пока не закоченело на морозе огромное тело, не застыла в жилах кровь. С головы кожу сняли с рогами — длинными, светлыми, чёрными на острых концах. На шкуре были метки — от рогов соперников, от волчьих клыков, а пара, похоже, и от стрел — стрел менее удачливых охотников.
Тут же и разделали тушу боевыми чеканами. Хватит уже толокном пробавляться — зима и война посытней еду любят. Два окорока, свесившиеся с седел едва не до земли, да передние ноги, да грудинку с рёбрами — в седельные сумы. Туда, где раньше были мука, толокно да солонина. Над осинником, над забрызганным кровью снегом уже стрекотали сороки, созывая не брезгующую плотью и кровью лесную живность на пир. Ведь морду да потроха двуногие оставят — хватит и сорокам, и воронам… А за этой черноперой «сторожей», глядишь, и «гридни» подтянутся — те, что в серых шубах круглый год ходят.
На угоре их ждали костры. По снегу выложен большой круг из хвороста, в середине — высокий костёр «колодцем». За пределами дровяного круга остался тот костёр, над которым хозяйничала седая княгиня, а рядом с ним уже разгорались еще несколько, у которых грелись его воины. Добычливых охотников встретили просветлевшими лицами — успели стосковаться по свежему мясу.
Дорофей еще и поднял от своего седла турий окорок.
— Здорово лесовали, Сивоусе! — окликнул немолодого гридня Ермил.
— А то! — откликнулся витязь, огладив усы, и впрямь пересыпанные сединой не о полной белизны, а как раз что сивые. Воевода оглянулся на Дорофея — чтоб запросто спустил младшему кинутое в лицо назвище? За меньшее мог меч из ножен потянуть. Своего убить не убил бы, но поучил крепко, чтоб до старости памятку оставить. А тут…
— Ты ль это, Дорофей? — негромко спросил воевода. — Не припомню, чтоб сносил такое.
Дорофей вновь коснулся рукой усов, глянул из-под темно-русых бровей.
— Да это, воевода, черниговец всё, Чурыня-то. Помнишь, Демьяна Догадой нарек? Ну так он на том не угомонился. Я вот Сивоус нынче, Ероха — Головня, Вавило — Кужель. А я так мыслю, воевода, — правильно это. — И продолжил, слезая с коня: — Имена-то наши мы с крестами получали. А коли нынче кресты посымали, так и зваться нам теми именами не к месту.
— А меня как теперь зовёте? — Воевода не знал, нравится ему такая затея или нет.
— Так воеводой. Аникей вон… тьфу, Глуздырь, стало быть, впрямую Чурыню спросил. Он ему — мол, не мне воеводе имя давать, его другие нарекать будут.
Оба, воевода и воин, не сговариваясь, поглядели за дровяной круг, там, где рядом с костром-колодцем дремал, укрыв морду лапой, СиньМедведь-камень.
Другие… понятно, какие другие.
Минула трапеза. В ней без доли осталась одна княгиня, сидевшая у Медведь-камня на скатке-плаще. Чурыня бегал звать — отказалась. Вышла, когда уже поели и оружие в порядок привели — больше всего возни было тем, кто топорами валил деревья, да на дрова их рубил, но и воеводе с тремя охотниками достало заботы — точить по новой ножи и чеканы. Гридни уж стали оружьем шутейно звенеть — для разогреву.
Тогда и появилась она.
— Ну что, молодцы… — оглядела всех глазами, больше не жалившими злой вьюгой — Солнце за Шернский лес пало, а нам за обряд. Ваше дело невелико — стойте меж малым кругом, что из хвороста, и большим. Стойте крепко. Как в бою стеной стоите. Из круга не ходите, неладно будет. И в мой круг не заступайте, что бы ни было, слышите?
Снова оглядела всех, едва слушая разноголосое «Слышали, госпожа… так и будем».
— Не спрашиваю, согласны ль до конца идти. Но помните — всю храбрость в кулак соберите. Какой бы страх ни увидели — стойте!
Всё слушали со вниманием. Догадывались уже, что страх тут может быть полютее, чем пешим перед половецкой ордой стоять.
И только воевода, встретившись глазами с седой княгиней, угадал несказанное — а страшнее всего выйдет, если ничего не будет. Если впустую всё, и нет им подмоги от Пертова угора, как семьям их от Успенского собора не случилось. Смолчала она про этот страх, и правильно. О таком ни к чему говорить.
— Коней тоже в круг заведите. Глядите, держите крепко. И… кого чем обидела — простите.