Евпатий Коловрат
Шрифт:
Они сказали свое слово — и держали его. Они шли с ним и за ним. «Хоть в могилу, хоть в само пекло».
— Брате Еупатий! Братья! Стойте! Опомнитесь! Что вы де… — голос Феодора сломался, он замолк, спрятав лицо в ладонях. — Господи, прости их, Господи! Прости их, ибо не ведают, что творят!
Феодор глаголаста им: «Не достоишь христьяном ходити сквозь огнь, ни покланятись емуже ся сии кланяют; тако есть вера христьянская — не покланятися твари, но покланятися Отцю и Сыну и Святому Духу».
Он смолк и
— Прощай. Прощай, воевода. Помолюсь за тебя и твоих людей Богу — да не судит вас строго в безумии вашем. Прощай. Идемте, братие. Не с кем тут воевать и не за кого.
Один за другим, не глядя на недавних союзников, так и не ставших соратниками, выходили черниговские гридни вслед за боярином из каморы, стукотали по полу перехода копыта их коней. Лишь один, темно-русый с гладко выбритым подбородком, по-прежнему сидел, где сел, на мохнатом чепраке-медведне.
— Эй, а ты чего? — окликнул земляка предпоследний черниговец, чернобородый, не иначе половецких кровей — медный загар скул, степная гортанная медь в голосе.
— Идите-идите, — зыркнул из-под пшеничной брови синий глаз.
— Не слышал, что боярин сказал? — насупился чернобородый.
— Я тому боярину не холоп. А присягу давал в бой за ним ходить. От бою за ним бегать — той присяги не помню.
Чернобородый зло плюнул, выбежал. За стеной осекся перестук копыт, поднялся недобрый гомон, перекрытый сильным голосом боярина: «Пусть… Бог судья…»
Гридень, спрашивавший воеводу, за что тот их срамит, и мало не первым вслед за ним рванувший с шеи гайтан, шагнул вперед.
— С нами, что ль, идешь?
Черниговец, не поворачивая головы, глянул искоса:
— Дог а да…
Гридень нахмурился:
— Крест сымай.
Черниговец враз шевельнул правым плечом и правым углом губ под золотистыми усами:
— Не могу.
— Сымай-сымай, — с грозной лаской подбодрил гридень. — А то иди, своих догоняй.
— Демьян, — уронил воевода. — Не хочет — не надо.
Гридень обернулся, сердито открыв рот, но черниговец опередил его:
— Воевода, я ж не говорю — «не хочу». Не могу я.
Он неторопливо засунул пальцы за ворот, потянул — и запрыгал, стучась в кольчугу, серожёлтый дыроватый камушек, из тех, что в окрестных деревнях звали Кикиморой Одноглазым.
— Не то чтоб у нас на Северщине всё прям-таки старую веру позабыли, — раздумчиво заметил синеглазый черниговец, прибирая оберег обратно за пазуху. И уже без усмешки прибавил: — Коли и впрямь тот мертвяк Распятый на Русь ту нелюдь напустил, чтоб старую веру на корню извести, мне с вами надо. Да и не чужой я вам…
— То есть? — поглядел на него воевода.
— То и есть, что мой отец с государя вашего батюшкой на тех половцев ходил. Еще песню о том сложил. Ходыней его люди звали.
— Тебя-то как звать, «не чужой»? — опять подал голос Демьян.
— А Чурынею кличь, Догада, — разрешил черниговец, вновь искоса скользнув взглядом по гридню.
За спиной Демьяна не то хмыкнули, не то крякнули. Откликаться молодцу на назвище до самой смерти.
Не так уж и долго…
— Не расскажешь, госпожа, про место то? — робко подал голос молодой гридень. — Ну, где… где Перуна звать будем?
Седая княгиня повернулась на голос — то ли тень бросил на ее лицо костер, то ли и впрямь коснулся мёртвых губ холодной ладошкой призрак убитой улыбки.
Чурыня-черниговец крякнул и покачал головой.
— Сказанул ты, брате… — Он сызнова тряхнул головою. — Кто ж середь той зимы Перуна зовет…
— Ни зимой, ни летом нынче не докличешь Его, — отозвалась княгиня. — Смердам еще поля поливает, а в бою… кто вы Ему? Огнем не крещеные, знамено Его на плечо не принявшие… не то чужаки, не то, того хуже, богоотметники. Честен Он больно… и горд. Легко ль позабыть грязь на Боричевом, да двенадцать батогов, да хвост кобылячий?!
— К кому ж тогда?.. — растерялся парень, но седая княгиня словно и не услышала его:
— Укладывай удальцов своих, воевода. Не легкий завтра день будет. Утро вечера мудренее.
Свернулась кошкой там, где сидела, закрыла глаза.
Воевода кивнул головой, и дружинники завозились, вставая, переходя поближе к костру.
Говорят, самое тяжкое в участи ослепшего — сны. Во снах видишь всё живыми глазами — солнечный свет, строгую синеву неба, доброе разноцветье земли…
Сладкий блинный чад расползался с поварни по всему терему. Где-то голос жены звонко отдавал повеленья дворовым холопам. А его — его ни с того ни с сего разобрала дремота. И то сказать, не больно-то выспишься в Святки. По улицам едва не до свету колобродят шумные ватаги ряженых, распевают колядки, хохочут, кричат, свистят, дудят в берестяные рожки, вертят трещотками, трясут шаркунцами, ухают в бубны. Ромка с Егоркой с утра по углам шушукались — не иначе и сами изладили личины и с вечеру убегут с какой-нибудь ватагой кликать Коляду, Овсеня да Плуга.
Не государеву воеводе, понятно, стеречься до утра — не залили бы водою двери в избе, не заткнули бы дымоволок или, злее того, не кинули б в него дохлую ворону, не взволокли бы сани на крышу — снимай потом. Так посадские парни над соседями шутят. Иное дело — ряженые на двор валом валят. Кто ж одарит, кто угостит щедрее, чем передние люди, государевы ближики? Вот и прыгают по двору кто в чем — вон «половец» натер лицо сажей да привесил косу из конского хвоста, а шапка-то, поди, настоящая, половецкая, может, даже с бою взятая. А вон девка влезла в портки, накинула армяк, по-мужски запахнув, усы мочальные прицепила, косу под колпак завернула. Ох, стоять дурехе на будущей седмице на коленках под образами, твердить раз по шестьдесят: «Богородице, дево, радуйся». Вон и медведь — отсюда не разберешь — живой или верзила какой под звериной шкурой мычит. Рядом с ним «коза» деревянной башкой вертит, впереди малец скачет в меховой котовьей личине — может, горшени какого посадского внук, а может, и боярич, поди разбери. Святки!