Евпраксия
Шрифт:
Приступы глухоты начались у Генриха еще давно, после трехдневного стояния на морозе в Каноссе, приходили и позже, всегда в пору наступленья дождей, холода и пронзающей сырости. Генриху легко было скрывать глухоту, потому что – император, ему надлежало повелевать, приказывать, кого ему-то слушать? Император обязан так или иначе быть отделенным от "нижнего" мира, он наверху, ему нужен покой для размышлений, для высших решений, и пусть о него, как о подножие высокой горы, бьются тысячи людей с их мелкими хлопотами, суетой, никчемностью, он же остается пребывающим в гордом одиночестве, один на один с облаками.
Только Заубуш знал о глухоте императора, как и обо всем остальном у императора, знал, но умело избегал
Она: Неужели во всей вашей империи льет такой нудный дождь?
Он: Положение императрицы обязывает.
Она: Я не люблю воды. В мокрядь человек всегда слишком остро ощущает свое одиночество.
Он: Сегодня я пришлю вам новые украшения. Их привезли от французского короля. Я сожалею, что умерла ваша тетка Агнес, королева Франции. Примите мои соболезнования.
Она: Мне хочется жить.
Он (улыбаясь): Страх подданных – дело понятное, а на прихоть женщин-повелительниц нет управы.
Она: Боже мой, неужели это прихоть?
Он: Мы никуда больше не поедем.
Она: Я никуда и не хочу ехать, от себя никуда не убежишь. Но мне грустно и горько!..
Он: Императору приходится больше любить замки, чем сытые города, воинов больше купцов, битвы – больше мира.
Она: Боже, я никогда не знала, что судьба императрицы может быть столь тяжелой!
Он: Церковь требует мира, а я хочу распрей.
Она: Человек должен жить красотой, добром, правдой, иначе – зачем тогда жить?
Он: Величие изнуряет, к этому следует быть готовым всегда. Величие – это зверь, который требует каждый раз новой поживы. Зато ничто не может быть выше величия!
Она: А кто ответит мне взаимностью на мой вздох, на мой крик, на мой поцелуй?
Он: В Саксонии снова бунтуют бароны. А эта всесветная блудница Матильда Тосканская женила на себе глуповатого мальчишку – Вельфа Баварского.
Она: Я ничего не желаю знать об этих людях! Какое мне дело до них?
Он: Про Карла Великого сказано, что он большее внимание уделял государственной пользе, нежели упорству отдельного лица. Хотел бы напомнить вам еще, что Карл весьма любил чужеземцев и проявлял большую заботу, дабы достойно принять их, так что число их оказывалось небезосновательно обременительным не только для двора, но и для всего государства. Но он, по величию души, не придавал значения таким соображениям, ибо и наибольшие неудобства в этом случае вознаграждались: щедрость всегда славят и доброе имя всегда ценят. Императоры Священной Римской империи брали в жены греческих принцесс, но русской принцессы не имел за собой еще никто из них. Я первый, и вы – первая. Что может быть прекрасней?
Она: Стать императрицей и перестать быть человеком? Иль человеческое заказано императорам?
Он: Простолюдины всегда нетерпеливы, ибо им не видно, что впереди.
Она: И мне тоже не видно! Ничего не видно! Не надеюсь ни на что! Не жду ничего!
Генрих со спокойным недоумением смотрел на брови императрицы, бесстыдно взлетавшие вверх; замкнутый в себе, он был неприступен для страстей, терзавших женщину. Кто не сеет, у того не уродит. Глухота полностью отрезала его от мира, в него вселилось равнодушие человека, вознесенного так высоко, что для него уже исчезает беспредельное разнообразие, неодинаковость всего земного. Время одинаково, мир вокруг одинаков – чему было тревожиться? Но он оставался человеком, пусть и высоко вознесенным, – он тревожился, он с тревожной неуверенностью думал о своей императрице… Всю жизнь жаждал одиночества, а когда оно пришло, по неумной прихоти пожелал иметь возле себя это нежное существо. Теперь вот
Генрих вызвал Заубуша и спросил у него, выполняется ли и тут, в Бамберге, повеление, чтоб возле дворца не было ни единого голубя? Барон похлопал ресницами, усмехнулся одними глазами. Душа императора напоминала сейчас покинутый и забытый дом: цел и невредим, а никто в нем не живет.
Хотелось подойти, закричать Генриху на ухо: "Вылечу тебя, император! Я, барон Заубуш, сделаю это!" Но решил ждать. Время – канат, протянутый между восходом и заходом солнца. На ночь он свертывается и от свертываний и развертываний этих изнашивается. Нужно подождать, когда канат перетрется однажды.
Дождался. Никто не увидел того, что случилось, но узнали все, а Заубуш – прежде всех. Императрица наконец прознала про глухоту императора.
Ничего страшного, кажется, ведь глухота все ж лучше, чем глупота, но Генрих-то не мог стерпеть, чтоб его тайна оказалась раскрытой.
Началось страшное.
В часы, свободные от дворцовых приемов, Евпраксия, пренебрегая обычаем, бродила по дворцу с распущенными волосами. Корона, как и на приемах, венчала ее золотистые волны, но на неприбранных волосах она утрачивала тяжесть и символичность – просто драгоценное украшение. И вот в таком виде Евпраксия набрела однажды на Генриха. Он стоял у окна, чуть сгорбленная спина выдавала его напряжение, сосредоточенность: то ли пристально всматривался во что-то на дворе, то ли мучительно замкнулся, ушел в свои мысли. Евпраксии стало жаль его. Потихоньку позвала:
– Император!
Он молчал.
– Ваше величество!
Ничего.
– Генрих! – сказала громко.
Никакого отклика.
– Муж мой! – крикнула что было сил. – Слышишь меня?
Он не слышал.
Зашла со стороны, встала так, что не мог он ее не заметить; в глазах мужа, обращенных к ней, мелькнул и тревогой и стыдом испуг, метнулся, но не осмелился удержаться на поверхности, тут же затаился, нырнул в глубину взгляда. Должен бы сказать ей Генрих, что крепко задумался, оттого, мол, не заметил, как подошла. Но Генрих мигом впал в ярость от нежданного разоблачения, а может, и от золотистого блеска распущенных змеисто-струящихся волос женщины, он накинулся, будто дикий зверь, на нее, вцепился ей в волосы, запустил обе руки в их теплые волны, рвал, дергал, она закричала, но он не слыхал, а чего не слышит император, того не слышит никто. Наконец Евпраксия вырвалась из рук мужа, отбежала к двери, молча ударила его взглядом, полным ненависти и обещанья вражды до конца жизни.
С того дня и началось безумие.
Еще с вечера она вдоволь наплакалась с Журиной, и никто им не мешал.
А после ночного пиршества Генрих выразил желание идти спать в императорскую ложницу вместе с императрицей. Их сопровождали маркграфы и бароны, императорские спальники и чашники; огромная ложница не могла вместить всех челядинцев; событие свершалось, можно сказать, государственное – впервые и открыто покладины императора и императрицы; появился даже исповедник Адельгейды аббат Бодо и хотя в ложницу не пошел, но благословил свою духовную дщерь. Торжественное раздевание затянулось.