«Евразийское уклонение» в музыке 1920-1930-х годов
Шрифт:
ИСТОРИЯ ВОПРОСА [*]
Мысли бегут. А Чингисхан и Карокорум? Евразийский контраст Акрополя? Я не знаю с уверенностью, что меня больше волнует: известные пейзажи Парижа, связанные с историческими моментами чужой (или общечеловеческой?) истории, или хватает за душу воспоминание о каком-нибудь моменте или лице в азиатском нашем раздолье? От Азии я, во всяком случае, оторвать своего Я не могу и чувствую ложь, однобокость в рассудочной настроенности в отношении Запада. Корни мои не здесь! — Словом, юный скиф Анахарсис. Хотя и не юн и далеко не скиф. Если дано было бы продумать или, это крепче, прочувствовать ход развития культуры, не получился бы замкнутый круг? А этого инстинктивно боишься, хотя к этому стремишься, но надеешься всегда на срыв в параболу, на отлет.
*
Избранные главы из настоящей работы увидели свет в: ВИШНЕВЕЦКИЙ 2003. Этой далеко не полной публикации предшествовала совсем краткая версия: ВИШНЕВЕЦКИЙ 2000.
Истории русской музыки не существует в научном смысле.
Она существует лишь в индивидуальном сознании музыкантов и в их непосредственном творчестве.
Это глубоко знаменательный факт.
1. Введение
Проекция евразийского мировоззрения в область музыкальной эстетики и творчества, а также то, насколько проекция эта повлияла в 1920–1930-е годы на дебаты о путях развития западной музыки, требует всестороннего исследования. Такая тема претендует на книгу, не меньше. Ниже на суд читателей и представляется эта самая книга, состоящая в первой части из монографического исследования, а
Как мы теперь знаем, с евразийскими идеями были знакомы и в большей или меньшей степени симпатизировали им оказавшиеся за рубежом русские композиторы Игорь Стравинский (1882–1971) [2] , Сергей Прокофьев (1891–1953) [3] , Владимир Дукельский (1903–1969) [4] , Александр Черепнин (1899–1977) [5] ; черты, близкие евразийскому мирочувствованию, можно обнаружить у юного Игоря Маркевича (1912–1983) [6] , лишь в 1940-е годы переключившегося с сочинения музыки на дирижирование. Список этот впечатляет. Благодаря активности названных, оказавшихся вне пределов России/СССР композиторов (Сергей Прокофьев в 1936 г. возвратился в СССР [7] ) комплекс эстетических идей, которые я буду увязывать ниже с евразийством, получил распространение в среде западно-еропейских и американских музыкантов и, уже вне связи с евразийским течением, стал предметом оживленного и заинтересованного внимания современников.
2
Подробнее см. в работах Ричарда Тарускина: TARUSKIN 1996, II: 1226–1236 et passim; TARUSKIN, 1997: 389–467.
3
О знакомстве Прокофьева с ранним евразийским, сборником «На путях» и его реакции на это издание см. письмо Прокофьева Сувчинскому от 11 июля 1922 г. в: СУВЧИНСКИЙ, 1999: 72–73, а также в настоящем томе.
4
Участие Дукельского в евразийском проекте будет подробно рассмотрено в настоящей работе.
5
Как убедительно свидетельствует Л. З. Корабельникова, не будучи связан с евразийством организационно, Черепнин сознавал себя композитором «евразийским». См. подробнее: КОРАБЕЛЬНИКОВА, 1999: 202–206.
6
Хотя бы в идее религиозной революции, как она выражена в тексте и партитуре «Псалма» (1933); подробнее см. далее.
7
Следует раз и навсегда поставить точку в вопросе о дате возвращения Прокофьева. Он восстановил советский (заграничный) паспорт в 1927 г., во время первого приезда в СССР, по личному ходатайству замнаркоминдела Литвинова (ПРОКОФЬЕВ, 2002, II: 474–475, 550), однако до 1938 г. сохранял и нансеновский документ Лиги наций для «перемещенных лиц». Летом 1959 г., при разборке архивов парижского отделения Российского музыкального издательства Н. и С. Кусевицких, Клод Самюэль обнаружила в ящике с личными вещами Прокофьева относящееся к последней поездке композитора за рубеж приглашение на очередное собрание лиц без гражданства (SAMUEL, 1971: 163–164). По предположению Н. Л. Слонимского, нансеновский паспорт давал Прокофьеву возможность ездить по странам, с которыми у СССР дипломатических отношений еще не было. 29 сентября 1960 г. Слонимский запрашивал о подробностях у Дукельского:
«…у Прокофьева за границей было два паспорта — нансеновский и советский. Я определенно припоминаю, как однажды, с полухвастовством, он упомянул об этом мне, но теперь я охвачен сомнениями. Вы путешествовали с Прокофьевым и можете знать подлинные факты. Поскольку у меня самого был нансеновский паспорт, то припоминаю, что только с этим паспортом бывший советский гражданин мог путешествовать в такие страны, как Испания. До 1933 г. советский паспорт был бы неприемлем в Соединенных Штатах, так что Прокофьев, вероятно, не мог прибыть и сюда с советским паспортом»
Окончательное переселение Прокофьевых в СССР состоялось в 1936 г., после того как семья ликвидировала парижскую квартиру в доме 5 на rue Valentin Ha"uy. В письме к Петру Сувчинскому от 21 июля 1968 г. из Москвы первая жена композитора Лина Прокофьева вспоминает:
«Мы жили на Валентин с 1929-го до 1935 года, после чего мебель мы отправили в Москву через Архангельск. В это время мы были в США»
Последнее письмо Прокофьева, отправленное Н. Я. Мясковскому с rue Valentin Ha"uy, датировано 15 ноября 1935 г. (ПРОКОФЬЕВ — МЯСКОВСКИЙ, 1977: 440). О переезде в Москву в 1936 г., но со ссылкой на то, что задержка в Париже до весны 1936-го была связана с необходимостью дать сыновьям доучиться очередной год во французской школе, сказано и в опубликованных в СССР воспоминаниях Л. И. Прокофьевой (ПРОКОФЬЕВА, 1965: 219).
Чем же объяснить успех евразийства именно среди композиторов, а не, скажем, среди оказавшихся за пределами отечества русских художников? Ответ прост: Петр Петрович Сувчинский (1892–1985) и Артур Сергеевич Лурье (1891–1966), входившие в число участников евразийского движения, были и активными музыкальными деятелями [8] . Сувчинский проявил себя в 1910-е годы в России как издатель журналов «Музыкальный современник» и «Мелос», а после, в эмиграции, — как заинтересованный советчик Дягилева, Прокофьева и Стравинского, автор запомнившихся многим статей в «La revue musicale» [9] и части текста гарвардских лекций Стравинского (1939) [10] , легших, в свою очередь, в основу книги Стравинского «Музыкальная поэтика» (1942) [11] . Лурье в музыкальном плане был известен как оригинальный композитор и ближайшее доверенное лицо Стравинского в 1929–1939 годах, а также как недюжинный теоретик и организатор. До октября 1917 г. он был близок футуристам, а после возглавил Музыкальный отдел (МУЗО) Наркомпроса. Однако, оказавшись в начале 1920-х годов в Берлине, Лурье предпочел задержаться в Западной Европе, сделавшись невозвращенцем. Два левоевразийских издания — парижские сборники «Версты» (1926–1928) и выходившая в Кламаре, под Парижем, еженедельная газета «Евразия» (1928–1929), оба издававшиеся при редакторском участии Сувчинского (а «Евразия» еще и при редакторском участии Лурье), — были заполнены интереснейшими статьями на музыкальные темы, принадлежавшими перу как самого Лурье, так и другого жившего тогда в Западной Европе русского композитора, Владимира Дукельского. Кроме того, и Сувчинский и Лурье публиковались в 1920–1930-е во франко- и англоязычной, а Лурье еще и в русской эмигрантской прессе (Сувчинский эмигрантской прессы избегал). Парижские премьеры сочинений Лурье давали современникам представление о том, какой может быть музыка, максимально соответствующая «евразийскому мировидению». Не следует сбрасывать со счетов и близкой дружбы Лурье, католика по вероисповеданию, с ведущим философом-неотомистом Жаком Маритеном [12] , защитником идеи «порядка» в эстетике и философии, так гармонировавшей с эстетико-политическими взглядами самого Лурье [13] , и, конечно же, все расширявшихся контактов другого евразийца, Сувчинского, с западноевропейскими музыкантами и его все возрастающей роли в их среде как уникального арбитра в вопросах эстетических, да и не только в них. Музыка рассматривалась Сувчинским и Лурье как поле приложения определенных историко-политических концепций, как средство их пропаганды, но ближайшим объектом пропаганды были, конечно, не западные европейцы, а русские экспатрианты. Сувчинский стремился приобщить к близкой евразийцам проблематике Прокофьева (поначалу не слишком удачно [14] ). И Сувчинский и Лурье были близки со Стравинским, который сам пришел к прото-евразийским идеям еще в середине 1910-х годов [15] , а также с юным Дукельским, вскоре, в 1929 г., уехавшим в Северную Америку и для дальнейшей пропаганды евразийских идей более не достижимым, но зато создавшим в Новом Свете очень близкую духу евразийства ораторию «Конец Санкт-Петербурга» (1931–1937) [16] . Дукельский, в свою очередь, был очень дружен с Прокофьевым и — через «Конец Санкт-Петербурга», с партитурой которого последний был знаком и даже заинтересовал ею Мясковского [17] , — повлиял на две экспериментальные советские кантаты Прокофьева, «К XX-летию Октября» (1936–1937) и «Здравицу» (1939).
8
Скоропостижно скончавшийся В. П. Варунц, вероятно в ответ на ранний вариант этой работы (ВИШНЕВЕЦКИЙ, 2000), утверждал, что Лурье «к евразийству имел очень отдаленное отношение» (СТРАВИНСКИЙ, 1998–2003, III: 210). Дальнейшее изложение, убежден, решит вопрос о евразийстве Лурье раз и навсегда.
9
SOUVTCHINSKY, 1932; 1939. Русские переводы статей см. в: СУВЧИНСКИЙ, 2001, ЕВРАЗИЙСКОЕ ПРОСТРАНСТВО, 2003: 471–481 и в настоящем томе.
10
Русский оригинал написанного Сувчинским текста опубликован впервые в: СУВЧИНСКИЙ, 1999: 276–283.
11
Как теперь документально подтверждено, Стравинскому принадлежит лишь общий план лекций: сам текст был написан музыковедом Роланом-Манюэлем, ответственным за французский язык и стиль изложения, при активном участии композитора и Петра Сувчинского, ответственного, в свою очередь, за концептуальную часть «Музыкальной поэтики». Сувчинскому принадлежит не только анализ советской музыки 1920–1930-х годов в пятой лекции, но и концепция «музыкального феномена». Подробнее см. [Савенко Светлана] П. П. Сувчинский и «Музыкальная поэтика» И. Ф. Стравинского в: СУВЧИНСКИЙ, 1999: 273–275. Лекции Стравинского впервые были опубликованы в виде книги: STRAWINSKY, 1942.
12
После вторичной эмиграции из оккупированной нацистами Франции в США материально стесненный Лурье прожил последние десятилетия своей жизни в доме Жака Маритена в Принстоне.
13
Вот что, к примеру, утверждал Маритен в работе «Религия и культура» (1930–1933):
«Понятие порядка касается понятия единства, то есть принадлежит к области трансцендентального, и допускает самые разные планы и степени реализации».
Сходные идеи французский философ высказывал и ранее (цит. по: МАРИТЕН 1999: 71).
14
Прокофьев, хотя и отнесся к идеям Сувчинского с серьезностью, реагировал на учительский тон евразийских публикаций с изрядной долей иронии. (См. упомянутое в сноске 2 на с. 7 ( примечание № 3 — верст.) письмо к Сувчинскому).
15
См. подробнее у Тарускина: TARUSKIN, 1997: 411–414.
16
Премьера «Конца Санкт-Петербурга» состоялась в Нью-Йорке 12 января 1938 г.; партитура хранится в собрании Музыкального отдела Библиотеки Конгресса США.
17
См. в письме Прокофьева к Дукельскому от 14 января 1938 г. из Парижа:
«Мясковский смотрел партитуру и хвалил»
Я постараюсь продемонстрировать, как композиторство, писание музыкально-эстетических работ и философско-эстетические размышления на музыкальные темы становились формой политической деятельности, а также результаты предложенного зарубежными русскими музыкантами сплава эстетики и политики. Может быть, учитывая использование ряда идей евразийства разными по ориентации политическими силами внутри современной России, данный анализ послужит уроком на будущее — если, конечно, мы допускаем, что кто-либо когда-либо учится на опыте других.
Следует начать с кризиса музыкального национализма. Данное выражение употребляется здесь, как и в современной западной литературе, скорее в смысле «национального, патриотического направления», которое не следует путать с направлением шовинистическим и ксенофобским. Мечта о согласии разума нации (интеллигенции) с ее телом, двигавшая начиная со второй половины XIX в. огромным числом русских философов, писателей, политиков и музыкантов, породила, среди прочего, и русскую композиторскую школу.
Школа эта была озабочена созданием музыки, ни в чем не уступающей, скажем, Вагнеру (желание Римского-Корсакова), не говоря о французских образцах. В XX в. Дебюсси, Равель и «Группа шести» уже многому учились у своих восточных коллег.
Однако к началу XX в. популистское мышление целостного, органицистского толка как в русской философии и политике, так и в искусстве, в том числе музыкальном, превратилось в рутину, лишь по недоразумению ассоциировавшуюся с чем-то «передовым». Такой, к примеру, много обещавший композитор, как А. К. Глазунов (1865–1936), в целом к 1910-м годам превратился в местного аналога поздних романтиков Рихарда Штрауса и Эдуарда Элгара и, как и они, продолжал производить масштабные музыкальные полотна (в данном случае балеты, симфонии и концерты) с единственной целью — поддержать статус-кво того, что еще понималось как «национальная школа», но на деле превратилось в общеевропейский стиль и исчерпало эстетический заряд обновления.
Собственно, изменения, происшедшие в восприятии русским образованным обществом музыки с 1860-х годов — времени, когда были сформулированы цели и задачи национального музыкального строительства, — по 1910-е, оказались столь велики, что жизни одного человека на осознание этих изменений не хватало, даже если это и был такой высокоодаренный композитор и педагог, как Глазунов. Ведь в начале 1860-х профессиональная музыка занимала достаточно маргинальное положение в русском обществе, а в культуре в целом уступала по значимости живописи, литературе и даже естественным наукам [18] . Иными словами, мало что предвещало резкую перемену в отношении к музыкальному искусству. Но благодаря созданию консерваторий в крупнейших городах, а также просветительской деятельности руководимого поначалу «музыкальным немцем» Антоном Рубинштейном (1829–1894) Императорского русского музыкального общества (ИРМО) и успеху выдвинутой патриотически настроенными композиторами эстетической программы, за какие-нибудь сорок лет, т. е. на памяти всего двух поколений, была наконец сформирована оригинальная композиторская и исполнительская школа, и дальнейшее развитие русской музыки оказалось возможным в двух направлениях: во-первых,в сторону интенсивного освоения очерченного «национального звукового пространства», во-вторых,в сторону экстенсивного его расширения. Естественно, путь освоения только что осознанного как своёвиделся наиболее разумным, экономичным. Кроме того, стала появляться широкая, хотя еще и не массовая, аудитория, интересовавшаяся именно тем, что тогда понималось под русским национальным направлением в музыке. Подробнее о росте популярности концертов русской музыки нужно говорить с цифрами в руках, однако необходимая статистика еще не опубликована. Поэтому набросаем лишь главные детали изменившейся картины.
18
Вот почему, взявшись за характеристику музыкальных интересов влиятельного в 1830–1840-е годы кружка Николая Станкевича, Борис Асафьев (Игорь Глебов) вынужден был признать, что особых музыкальных интересов, в нынешнем понимании, у Анненкова, Бакуниных, Белинского, Боткина, Станкевича не было — так, легкая меломания. Материал пришлось собирать буквально по крохам (АСАФЬЕВ, 1928).
Уже в 1900-е годы посещение концертов образованными классами, а также обучение детей основам исполнительства (без намерения продолжать серьезную музыкальную карьеру в дальнейшем) стало явлением столь же привычным, сколь привычным и необходимым для детей из определенных семей — изначально дворянских, но с ростом интеллигенции все менее и менее сословно замкнутых, — было обучение в высших учебных заведениях и знание языков. Я не случайно касаюсь социологии явления. Успех был обусловлен как деятельностью самих музыкантов, так и ответом на нее общества. Изменение статуса музыки поддерживалось также успешным оформлением единого выразительного языка «русской школы», который к 1900-м годам осуществил себя как язык позднеромантический. Композиторы и исполнители, с одной стороны, конденсировали эмоции и чаяния «мыслящих людей», что сближало их с ролью писателей и критиков в тогдашней русской литературе, обеспечивая успех таких композиторов, как Чайковский и Рахманинов; с другой же стороны — им исподволь уготавливалась роль жрецов и даже «сверхчеловеков», что обусловило успешный дебют целой плеяды исполнителей-виртуозов, выучеников русских консерваторий, разъехавшихся вскоре по всему свету, а также сенсационно-кратковременную популярность Скрябина. Сочетание общественной значимости и «жреческого», «жертвенного» характера деланья настоящей музыки стало в конце концов восприниматься как нечто специфически русское.
Описанная парадигма не умерла и в советскую эпоху, сохранившись как минимум до начала 1990-х. Актуальность этой парадигмы для русских слушателей позволила Артуру Лурье именовать Шостаковича — основываясь на критериях его успеха — «Чайковским» своего времени [19] . Теми же причинами был, думается, обусловлен в 1970–1990-е высокий культурный статус Альфреда Шнитке. Точности ради заметим, что почти ничего специфически русского — хорошо ли, плохо ли — в подобном взгляде нет; ближайшую параллель ему находим в традиции австро-немецкой, откуда это понимание и было заимствовано русскими наряду с ключевыми для зрелой русской композиторской традиции жанрами: симфонией, инструментальным концертом, сонатой, отчасти романсом и оперой (в последних двух случаях сказались на раннем этапе также итальянские влияния). Да и сама система образования в стране была выстроена по немецкому образцу. Россия, в сущности, шла к тотальной профессионализации (и массовизации) музыкального исполнительства, которую в 1930 г. с изумлением наблюдал в Германии Николай Набоков (1903–1978), активный участник так называемой «парижской группы» русских композиторов. Упомянем тех, кто принадлежал к этому интересному нам «западному» (но отнюдь не западническому!) крылу композиторов, наиболее активному в 1920–1930-е годы и объединявшему почти всех, кто по причинам эстетическим и политическим — причем эстетика, как правило, и равнялась для них политике — оказался в Западной Европе. Помимо самого Набокова, к «парижской группе» русских композиторов могут быть причислены Иван Вышнеградский, Владимир Дукельский, Артур Лурье, Игорь Маркевич, Николай Обухов, Сергей Прокофьев, Игорь Стравинский, Александр Черепнин и живший в 1920-е и в начале 1930-х в основном в Германии Николай Лопатников. Три уехавших на Запад «корифея» русской предреволюционной музыки — Александр Глазунов, Николай Метнер и Сергей Рахманинов — держались от парижан в стороне. Продолжал сочинять, но в прежней манере, и живший в Париже отец одного из «младших парижан» Николай Черепнин; Александр Гречанинов, тоже обосновавшийся в 1925–1939 годах во французской столице, занимал настолько эстетически консервативную позицию, что из живого музыкального процесса выпадал даже больше, чем Глазунов, Метнер, Рахманинов и Черепнин-старший. Именно поэтому заграничное творчество последних — Сувчинский иронически именовал его «складом старинных вещей» [20] — остается за пределами настоящего изложения.
19
«Шостакович это почти Чайковский, на советский лад» (ЛУРЬЕ, 19 436: 372).
20
См. об этом в сводной записи в дневнике Прокофьева за август 1929 г.:
«…в русской церкви Сувчинский встретил Глазунова, который подошел к нему и тут же в церкви <…> принялся ругать Асафьева за интриги, которые тот затевает в Консерватории. <…> Сувчинский прибавил, что в это время из другого угла показался Метнер, а из третьего — Черепнин — и он обратился в бегство при виде этого склада старинных вещей».