Евреи и Европа
Шрифт:
Итак, еврейская мысль в европейской культуре не появилась на пустом месте. Многие ее характерные черты культурно и исторически обусловлены. Но в таком случае возникает вопрос: если все особенности этой мысли были предопределены, какова же ценность анализа, предложенного выше? Ответ на этот вопрос прост: эти особенности не были предопределены. Как известно, в культуре не существует жестких законов; и ретроспективная объяснимость явления не означает его предопределенности. Достаточно очевидно, что описанные выше механизмы культурной генерации могли бы привести к появлению совсем иной культурной традиции. И поэтому анализ того или иного явления и попытки объяснить его возникновение представляют собой два принципиально различных, взаимодополняющих подхода. А утверждение о возможности заменить первый последним является, как принято говорить в культурологии, смешением системного и каузального, синхронного и диахронного подходов. Более того, только когда с помощью достаточно тонких аналитических средств оказывается возможным вычленить характерные особенности еврейской традиции на уровне форм мысли, и становится возможным поставить вопрос об их происхождении.
Настало время подвести итоги. Как уже было
Такое сходство было найдено на том единственном уровне, на котором культуролог и мог надеяться его обнаружить: не на уровне содержания, а на уровне форм мысли. Было вычленено двенадцать структурных характеристик еврейской мысли в европейских культурах. Стало ясно, что, как в старинных философских системах, где душа облекается в чуждую ей плоть, не сливаясь при этом с последней, так же и еврейская мысль облекается в плоть европейских культур, сохраняя при этом свою инаковость — свою узнаваемость. И это позволяет говорить о существовании особой, ни на что не похожей, структуры еврейской мысли в европейской цивилизации. Или, в зависимости от точки зрения, о европейской традиции в цивилизации еврейской. Последнее, в свою очередь, делает необходимым пересмотр всей концепции еврейской цивилизации. Как уже было сказано, становится ясно, что еврейская и европейская традиции не являются взаимоисключающими началами — вопреки уверениям многих представителей еврейской интеллигенции, стремящихся полностью разорвать с еврейским миром, и еврейской ортодоксии, стремящейся изгнать из еврейского мира все европейские веяния.
И это один из ответов — ответов на вопрос, кто мы. Один из ответов. Потому что культура, и тем более европейская культура, не может быть ответом. Ответом является вопрос о спрашивающих — о тех, кто спрашивает, как мы. Кто задает те же вопросы без ответа; чье слово брошено к нам через пустоту времени. Чей вопрос созвучен вопросу. Водяной, сидящий на камне, начинает насвистывать. Я отгоняю его смех плеском брошенного камня. Слово. Слово о невидимых кругах на воде. О брошенном камне. О бросающем.
Вальтер Беньямин: между языком и историей
Вальтер Беньямин не любил круглые цифры и прямые линии. Всматриваясь в мир, он не находил в нем ничего прямого. Прямые линии были только в философии, чьей склонности не замечать кривизны и фрагментарности, игнорировать разрывы и скрывать пустоты он и старался противостоять. Распутывая нити культуры, вглядываясь в коллективные фантомы и в изысканные создания индивидуальной мысли, он отказывался считать их не только знаками саморазвертывания свободного мирового духа, но и творениями одинокого личного гения. Человек, согласно Беньямину, находится в плену двух стихий: языка, с его темным и загадочным прошлым, и истории, с ее ужасом, пустотами и кровавым хаосом. Гений так же не свободен от власти языка и истории, как и любой другой человек. И поэтому любое исследование культуры должно заглянуть в толщу языка и хаос истории и попытаться увидеть действующие в их глубине силы, которые и порождают индивидуальные произведения искусства. В противном же случае уделом ученого станет искусительный и смертельно опасный миф о свободном и всевластном гении, существующем по ту сторону добра и зла в качестве прообраза всякой власти. Его растворенный в мифе голос, согласно Беньямину, заглушает голоса боли и ужаса, которыми наполнена история, — голоса, которые традиционная историография обрекает на вечное молчание.
Тема единичности явлений, тема языка и тема истории — это и есть три темы, наиболее важные для Беньямина. От надменной цельности классической европейской философии, истово верившей в свою самодостаточность, свою избранность и свою свободу, Беньямин обратился к тому, что всегда казалось второстепенным и побочным, — тому, рассмотрением чего философу следовало заниматься только тогда, когда основное здание его философской системы уже завершено. Однако двадцатый век, обнаживший не только ужас истории и всевластие языка, но и неустранимую единичность, гетерогенность и фрагментарность человеческого бытия, подтвердил правоту Беньямина; и поэтому нет ничего удивительного в том, что через много лет после своей смерти Беньямин стал знаменитым. Когда в 1940 году Беньямин покончил с собой после неудачной попытки перехода франко-испанской границы, он был всего лишь никому не известным эссеистом, несостоявшимся филологом, литератором-неудачником, марксистом-одиночкой со странным пристрастием к каббале. Через 50 лет, к девяностым годам, он станет едва ли не самым влиятельным теоретиком культуры этого века; без цитат из его книг не будет обходиться ни одна научная конференция. В Беньямине увидят и первого постмодерниста, и прямого предшественника современной теории культуры. Даже его странное хобби (Беньямин коллекционировал цитаты, из которых собирался создать роман) уже давно не вызывает смеха. Более того, судя по всему, мода на Беньямина, захлестнувшая западный интеллектуальный мир, уже грозит вызвать волну контратак со стороны профессиональных борцов с кумирами.
Беньямин родился 15 июля 1892 года в еврейской семье. Его отец был дальним родственником Генриха Гейне. Как это часто бывает, еврейская семья старалась делать вид, что она таковой не является, и в юности Беньямин даже участвовал в движении «Свободных студентов», немецкой организации консервативно-патриотического толка, ориентировавшейся на национализм и романтизм. Более того, после ряда публикаций Беньямин был избран президентом берлинского филиала этого движения. В 1912 году Беньямин поступил во Фрайбургский университет, а в 1914-м, в первый же день Первой мировой войны, вместе с другими «Свободными студентами» пришел записываться добровольцем для немедленной отправки на долгожданную войну во славу Великой Германии. Через двадцать лет нацисты объявят «Свободных студентов», немногие из которых вернулись с фронтов, образцовыми немцами и подлинными героями войны. К счастью, отправка Беньямина на фронт была немного отложена по чисто бюрократическим причинам, и за это время его отношение к войне и к своему участию в ней резко изменилось. Ко дню призыва Беньямин готовился основательно, стараясь спать как можно меньше и выпив бесчисленное количество кофе; перед медкомиссией он появился с белым лицом, отсутствующим взглядом и трясущимися руками и был, разумеется, немедленно списан по причине абсолютной непригодности к военной службе. Для Беньямина в этот день эпоха патриотизма и романтизма закончилась навсегда. Их место займут марксизм и каббала.
В 1917 году Беньямин женился на Доре Поллак, и они переехали в нейтральную Швейцарию. Там он продолжал заниматься философией и литературой, собирал книги и цитаты, в 1919-м — защитил диссертацию по теории искусства в немецком романтизме. Эта работа была последним отзвуком юношеских увлечений и последней попыткой следовать требованиям немецкого академического мира, вызывавшего у Беньямина резкую антипатию. В письмах, относящихся к тому же времени, Беньямин разрабатывает проект создания нового университета, университета университетов, который бы собрал в одном избранном месте всю элиту немецкого академического мира — самых тупых, лживых и приземленных его представителей. И все же Беньямин сделает еще одну попытку получить академическую должность. В двадцатые годы он напишет докторскую диссертацию о немецкой трагической драме, ее языке и ее философии. Эта диссертация, о которой еще пойдет речь ниже, будет отвергнута коллегами Беньямина как совершенно непонятная и, по всей видимости, бессмысленная. Среди причин, по которым работа Беньямина была отвергнута, разными биографами назывались антисемитизм, вечные университетские интриги, академическая подозрительность по отношению к любому исследованию, чья посредственность не самоочевидна, и, наконец, тот факт, что Беньямин не был ничьим «учеником и последователем». Так или иначе, после смерти Беньямина его диссертация будет заново открыта англо-американскими учеными и станет одним из самых знаменитых и во многих смыслах образцовым исследованием — не только в области трагической драмы, но и по теории аллегорического и символического языков, по философии литературы в целом.
В те же годы начинается увлечение Беньямина марксизмом. В 1923 году Беньямин знакомится с тогда еще молодым философом левого толка Теодором Адорно, который впоследствии — уже после смерти Беньямина — станет ключевой фигурой Франкфуртской школы и кумиром европейских студентов в бурные шестидесятые. Еще через год Беньямин влюбляется в латышскую актрису Асю Лацис, фанатично преданную коммунистическим идеям. В 1925 году Беньямин приезжает к Асе Лацис в Ригу, а зимой 1926–1927 года едет в Москву, куда к тому моменту перебирается и Ася, — едет с намерением остаться в России навсегда. Он даже обдумывает возможность вступления в компартию и пишет статью о Гете для Большой советской энциклопедии. Статья будет, разумеется, отвергнута. В Москве Беньямин пишет небольшое и достаточно осторожное эссе «Москва» и знаменитый «Московский дневник», в котором страшные реалии растоптанной большевиками России проступают с особой экспрессионистской рельефностью. Этот дневник часто упоминают, когда речь идет о тех «зарубежных гостях», кому, как утверждают их защитники, коммунистические и антифашистские убеждения в сочетании с советской пропагандистской машиной не позволили разглядеть лагеря, голод и массовые расстрелы. Беньямин, как и почти все «друзья Советского Союза», не знал ни о лагерях, ни о голоде как средстве удержания власти. Однако на поверхности советского быта он увидел бесчисленные знаки ужаса и безысходности «светлого нового мира» — знаки, по которым можно было догадаться и об остальном. «Московский дневник» Беньямина свидетельствует о том, что для того, чтобы не видеть, чем является большевистская Россия, нужны не марксистские или антифашистские убеждения, которые Беньямин сохранил, но особое интеллектуальное бесчестие. Беньямин уезжает из СССР навсегда и расстается с Асей Лацис, страстной большевичкой, которую он очень любил. Впоследствии, после больших чисток, она будет арестована и проведет в лагерях около десяти лет.
Ко второй половине 20-х относится и увлечение Беньямина каббалой; чуть позже, в конце двадцатых, Беньямин всерьез соберется переехать в Палестину. Друг Беньямина, знаменитый исследователь каббалы Гершом Шалом, еще недавно бывший Герхардом Шолемом, организует встречу Беньямина с президентом Еврейского университета Магнесом. Магнес пообещает Беньямину работу на кафедре германистики, а Шолем даже найдет для него стипендию на изучение иврита, которую Беньямин некоторое время будет получать, но потратит на иные, очевидно более приятные, цели. В 1930 году Беньямин пишет Шолему длинное и путаное письмо, почему-то по-французски, в котором объясняет последнему, что решил не переезжать в Палестину, так как принял окончательное решение стать величайшим немецким литературным критиком. Время для подобного решения было выбрано крайне удачно, и через три с небольшим года Беньямин оказывается в Париже, практически без денег и с небольшими остатками своей коллекции редких книг, курит гашиш и прячется от французской полиции, уже тогда старательно искавшей и возвращавшей властям нацистской Германии «немецких» беженцев, в особенности в тех случаях, когда у последних не было денег.