Еврейский автомобиль
Шрифт:
Я обалдело посмотрел на него и недовольно проговорил: "Чепуха!" Но мой товарищ сказал, чтобы я повнимательнее посмотрел вокруг: все здесь одна бутафория" чтобы нас успокоить и создать обманчивое впечатление, будто мы находимся в лагере. Он обвел рукой все вокруг, и я увидел: штабеля фанеры, палатка с красным крестом, грузовики с картофелем, хлебом и мешками... Он спросил, почему вокруг нас молчаливый лес, и почему дорога вдруг сузилась до узенькой тропки, почему кругом стоят часовые, и почему на пароходе все время играли вальсы, и почему русский капитан так хитро улыбался, и почему комендант лагеря сразу же произнес успокоительную речь и обещал, что разрешит писать .домой. И вдруг я снова услышал вальсы и увидел, что кругом лес, густой, молчаливый, дремучий
– Военнопленный Фюман!
– крикнул переводчик, поднеся руку ко рту.
Я шагнул к нему, и переводчик сказал:
– На допрос!
– и кивком указал на палатку.
"Все", - подумал я и еще раз поглядел на горы, на огромные синие горы, исполинские горы. И тут я почувствовал толчок в спину и вошел в палатку.
Я ничего не видел больше, только темноту, я слышал вопросы, но был без сознания, и кто-то чужой во мне машинально назвал мое имя, место моего рождения, профессию моего отца, номер полка связи военно-воздушных сил, русские города, где я служил, где мы стояли Потом я услышал, как голос спрашивал: ^
– Вы были членом национал-социалистической партии или одной из подчиненных ей организации?
И тут сознание возвратилось ко мне. Без всякого удивления я заметил, что вопросы задаются мне понемецки, и увидел в полумраке палатки русского комиссара, который меня допрашивал, рядом с ним за грубо сколоченным столом сидел писарь, а в глубине палатки я увидел одетого в белое человека, который возился со шприцем, и я подумал, что, наконец, наступит конец. Пустят ли они мне пулю в лоб или накинут веревку на шею, только бы это был конец, конец всему. Я поднял голову и громко сказал:
– Да, я был в штурмовом отряде.
Теперь, конечно, комиссар должен вытащить свой револьвер, комиссар подошел ко мне и сказал:
– Разумеется!
Разумеется, он меня сейчас застрелит.
– Само собой разумеется, что вы были в штурмовом отряде, при вашем социальном происхождении и при таком воспитании, - сказал комиссар. Он говорил, я не понимал ничего, я слышал его слова, но не понимал их смысла. Мне показалось, что капитан сказал еще: "Хорошо, что вы честно отвечаете на вопросы". Но этого не могло быть!
Потом я сразу очутился снаружи у палатки и увидел, как ребята сгружают с грузовиков картошку и хлеб, увидел горы, деревья и небо над ними и подумал, что весь мир, должно быть, спятил, спятил после этой войны, или сам я спятил. И котлы висели над огромными кострами, а один из товарищей толкнул меня в бок и спросил, слышал ли я, что нас собрали здесь, чтобы зарегистрировать, в Германии сейчас это невозможно сделать. Он знает совершенно точно.
Сейчас же после регистрации нас всех отпустят, и не пройдет двух недель,'как мы будем дома.
На Кавказе дождь
21 апреля 1946 года, объединительный съезд КПГа СДПГ
Апрель. Дождь идет третий день, он льет так, как может лить дождь только на Кавказе. Небо низко нависло над землей - оно как черно-зеленая губка, которую беспрерывно выжимают. Кажется, что нас окружает своим влажным шумом водопад: небо стало водой, воздух стал водой, вода стекает бурными ручьями по лагерному плацу, наклоненному в сторону долины, и его сине-серый глинистый грунт закипает шипящей пеной. С первого дня дождя по плацу и лагерной дороге пройти невозможно, мы набросали между бараками чурбаки, плахи н целые деревья: чурбаки сразу погрузились в глину, а дубы с их широкими кронами удержались наверху. Из^за дождя мы, понятно, не работаем и вот уже третий день томимся в бараках и думаем, что при такой погоде англичане не прилетят.
Дело
Но теперь в лагерь проникла новость, которая не может быть пустой болтовней, потому что ее напечатали в газете для военнопленных "Нахрихтен". Черчилль, прочитал я в этой газете, произнес в английском городе Фултоне большую антисоветскую речь, в которой он предлагал вновь вооружить Германию и предъявлял требования, которые означали попытку шантажировать Советский Союз. И все, кто прочел это, решили, как и я: Черчилль мог потребовать только одного - немедленного освобождения немецких военнопленных. Калле, слесарь по ремонту тракторов, который работал за лагерной зоной в поселке строителей и встречался там с пленными из других лагерей, на следующий день рассказал нам новые подробности. Англичане, говорил Калле своим медлительным голосом, предъявили Советскому Союзу ультиматум - освободить всех пленных в течение двух недель, в противном случае Англия высадит воздушный десант, чтобы освободить нас силой. Эта новость пьянила, как глоток рома, это уже не пустая болтовня, разве мы не прочли собственными глазами в "Нахрихтен" о "требованиях, которые означают понытку шантажировать Советский Союз". Значит, это правда! А на другой день мы уже называли друг другу шепотом срок предполагаемого десанта, а потом мы часами глядели в небо: не возникнут ли над лиловыми вершинами гор серьге фюзеляжи "харрикейнов"? "Харрикейны" в небе над вершинами гор снились нам по ночам, но теперь небо превратилось в зелено-черную губку, дождь лил третий день, и было ясно, что в такой ливень англичане не прилетят.
Мы торчали в бараках и старались, как могли, убить время от завтрака до обеда и от обеда до ужина.
Одни дремали на нарах, другие играли самодельными фигурками в шахматы, кто-то варил чай из листьев ежевики, кто-то в десятый раз выцарапывал изо всех карманов крошки табаку, были и такие, которые рассуждали о боях под Тобруком или Одессой и чертили схемы операций на глиняном полу барака. Немногие читали. Другие - их было большинство - обстоятельно и подробно обсуждали наилучшие методы приготовления бифштексов или погружались в мечты о сказочных наслаждениях прошлых лет. Я заварил чаи из листьев ежевики и теперь сидел на нарах рядом с моим другом Гейнцем, двадцатипятилетним студентом философского факультета. Мы сидели на нарах, скрестив ноги, попивали чай и беседовали на разные темы, как привыкли беседовать с ним каждый день.
– Я долго размышлял об этом и теперь понял, - сказал Геинц, - вся история - это история стремления к власти, а всякая власть - зло, ибо она основывается на подавлении воли человека. Следовательно, история изначально бессмысленна, ибо всякое зло бессмысленно.
– И поэтому мы мученики и жертвы политики, - сказал я.
Нужно держаться в стороне от всего этого, - сказал Гейнц, - нужно поселиться где-нибудь в полном одиночестве, вырыть себе пещеру в земле или уехать в Тибет, жить монахом и предаваться только размышлениям, размышлять, и ничего более.
И я согласился с ним.
Мы сидели на нарах, пили чай и строили планы на будущее. Пусть мир будет снова ввергнут в кровавые битвы, нам до этого больше нет дела, говорили мы, пусть возникают и рушатся целые державы, мы и знать не желаем об этом. Так, скорчившись на нарах в глубине кавказских лесов, над которыми шли дожди, мы пили чай из листьев ежевики и в мечтах строили царство свободного духа.
– Мы не станем читать газет, - говорил Гейнц, - не будем ни ходить на собрания, ни слушать ораторов, мы не согласимся больше ни голосовать, ни поддерживать чью-либо программу, никто не услышит от нас ни "да", ни "нет", мы сразу и навсегда исключим себя из истории.