Еврейский автомобиль
Шрифт:
тории Германии и невольно был захвачен тем, как необычно, по-новому преподносили нам этот предмет. Когда же я прослушал лекции по политической экономии и почитал объемистые тома "Капитала", у меня будто пелена спала с глаз: ведь тут был ответ на все мучившие меня вопросы, и все извивы и сложности моей жизни стали простыми, зримыми, как парта, за которой я сейчас сидел. Наконец-то я прозрел и мог смело заглянуть в самую суть событий.
Наша учеба в школе длилась полгода, а затем меня спросили, хочу ли я вернуться домой или остаться работать в школе. И я остался и отсюда, издалека, следил за всем, что происходило в моей стране, которая теперь стала мне особенно близкой и родной,
Бизония, Тризония, денежная реформа, образование на Западе сепаратного государства - эти новости не давали нам уснуть по ночам, но вот пришла добрая весть: на востоке Германии народ создал свое государство.
Стояло погожее октябрьское утро. Как и всегда в будние дни, мимо голубого дощатого забора шли на работу в поле латышские крестьяне. Потом мы сидели по своим баракам, сгрудившись вокруг репродуктора, а в полдень поздравить нас с рождением демократического государства пришли латышские пионеры. Ясноглазые, с льняными волосами, держа в руках огромные букеты желтых и красных цветов, бежали они по дорожкам лагеря. У клуба, перед портретом Вильгельма Пика, они остановились и, легонько подтолкнув друг друга, крикнули: "Вильгельм Пик - урра-а-а-а!", а потом курносая девчушка снова крикнула: "Вильгельм Пик - урра-а-а-а!", и ребята подхватили: "Вильгельм Пик - урра-а-а-а!", размахивая своими желто-красными букетами.
На глаза у нас навернулись слезы, никогда еще мы не испытывали такого волнения. Так мы и стояли, оробевшие, растерянные, перед латышскими ребятами, которые кричали свое "ура" в честь президента немецкой республики. Время шло, а мы все стояли с влажными глазами, и вдруг дети бросились к нам, обняли нас и протянули нам цветы.
Вечером забрать ребятишек пришли крестьяне, один из них вышел за ограду и протянул нам руку.
Впервые латышский крестьянин жал нам руки.
Он сказал "до свидания" на ломаном немецком языке, жестко выговаривая слова, затем повернулся, словно решив, что и так сказал слишком много, и удалился. Ребята на прощание кивали нам. В тот день я понял: что бы ни случилось, эта республика - моя республика!
В середине декабря 1949 года наша школа была распущена. Мы долго тряслись в товарных вагонах.
Двадцать второго декабря мы прибыли в этапный лагерь Гронефельде под Франкфуртом-на-Одере, а двадцать четвертого я, отныне гражданин Герман"
ской Демократической Республики, выехал в Берлин, чтобы оттуда отправиться в Веймар, где теперь жили мать и сестра. Я стоял, зажатый в массе усталых, раздраженных людей, паровоз пыхтел и сопел, как астматик, воздух в вагоне был тяжелым от пота и угольной пыли, я мечтал...
Мечтал о часе свидания, о новой жизни, в просветы между платками и всевозможными фуражками моих спутников я следил за узкой лентой серой равнины. Так вот она, моя родина! Здесь, по левую сторону Одера, я видел ее впервые. Кое-где среди равнины мелькали ручьи с ивами и ольхой, на лугах чернели лужи, с полей взлетали вороны.
Внезапно поезд резко затормозил, мы повалились друг на друга, мужчины чертыхались, женщины визжали, началась тщательная проверка багажа и документов - мы подъехали к Берлину. Мне удалось пробраться к окну. Поезд тронулся, и теперь я видел редкий лес, по большей части сосны и березы, серую землю, рассеченную булыжной мостовой, загородные поселки сплошь из покосившихся домов с дырявыми толевыми крышами, потом и эта серая равнина осталась позади и пошли бурые и красно-коричневые горы битого кирпича, еще хранившие запах гари. Началась пустыня
Поезд тащился до одурения медленно, мной владела лишь одна-единственная мысль: не приведи господь жить в этих развалинах! "Всего этого не убрать и за сто лет", - беззвучно прошептал мои товарищ. От кирпичей исходил запах дыма и золы.
В небе кружили вороны. Над мусором и щебнем поднимался столб пыли. Я молча смотрел в окно.
Вокзал Фридрихштрассе был конечной остановкой. Мы прибыли сюда в полдень, а поезд на Веймар уходил только вечером. Поэтому я решил^ повидать своего единственного знакомого, который прежде жил в Берлине: это был тот самый приятель, который, прочитав однажды мои стихи, посоветовал^ мне заняться изучением "Эдды". Я помнил его старый адрес в Целендорфе, в западной части Берлина, и на авось поехал туда. И дом и его хозяин ^оказались на своем месте. Я очутился в небольшой изящной вилле.
– Боже милостивый!
– воскликнул мой знакомый, элегантно одетый господин лет шестидесяти.
Когда я назвал себя, он воззрился на меня в полном изумлении.
– Вам удалось вырваться из русского ада?
– Как видите, - ответил я.
– И вы, само собой разумеется, немедленно едете дальше, на запад! воскликнул он и потянул меня в дом.
– Да нет же, - сказал я.
– Но в Западном Берлине вам едва ли удастся обосноваться, - объяснил он.
– Да я и не стремлюсь сюда, - сказал я.
– Вы что, собираетесь эмигрировать?
– удивился он.
– Да нет, я еду в Веймар, - сказал я.
Он отпустил мою руку и воскликнул:
– Но вы же не вернетесь добровольно в русскую зону теперь, когда вы в безопасности!
Я засмеялся.
– Разумеется, я буду жить в Германской Демократической Республике.
Мой знакомый уставился на меня, точно увидел перед собой умалишенного. Внезапно у него, видно, родилась какая-то идея. Он удалился, но вскоре вернулся с полным подносом и стал молча накрывать на стол. Храня многозначительное молчание, расставил молоко и мед, масло, печенье, булочки, пралине, шоколад, ветчину, печеночный паштет, колбасу и, наконец, налил черный кофе.
– Нэс-кофе, - сказал он.
– Вы пили когда-нибудь нэс-кофе?
Мне пришлось сознаться, что нет, не пил.
Он с сожалением покачал головой и сказал:
– О-о, нэс-кофе!
– Его лицо просияло: он слагал оду.
– Нэс-кофе, - начал он, - лучший в мире кофе, просто сказочный, американский! Высыпаешь порошок в кипящую воду, и он полностью растворяется!
Никакого тебе утомительного процеживания, ни осадка или там накипи чистейший крепкий черный кофе, лучше, чем в кофеварке. Великолепно, не правда ли?
– В самом деле, это удобно, - сказал я.
– Нэс-кофе, - повторил он еще раз и, держа баночку большим и средним пальцами правой руки, щелкнул по ней указательным пальцем левой так, что она, сверкнув серебром, обернулась вокруг своей оси. Затем он торжественно поставил банку возле моей чашки, показал на уставленный яствами стол и произнес: - Ну-у!
Ничего больше, только: "Ну-у!" Очевидно, он надеялся, что этот кулинарный аргумент сразит меня наповал. Я намазывал булочку и неторопливо расспрашивал его о всяких мелочах. Он односложно отвечал. Когда я откусил кусок, он сказал укоризненно: