Еврипид: Полное собрание трагедий в одном томе
Шрифт:
вается у него уже в переводах Еврипида. Корабли он называет триэрами (через
"э"), потому что это красиво, хоть и знает, что триеры с тремя рядами весел
появились в Греции много позже героического века. Пророк у него - "профет"
(в "Ионе"), возлияния - "фиалы" (в "Оресте"), вождь - "игемон", для
надгробной жертвы он изобретает слово "медомлечье"; и тут же суд назван
"процессом", покрывало "вуалью", шлем "каской", Геракл восклицает "О
Господи!", а Ифигения
Когда-то Гнедич, чтобы почувствовалась уникальность Гомеровой "Илиады",
создал для ее перевода небывалый язык, где соседствовали славянизмы "риза" и
"дондеже", древнеруссизмы "сулица" и "гридня", диалектизмы вроде
"господыня", грецизмы вроде "скимн" и "фаланга", неологизмы вроде "охап" или
"избава". То же самое старался сделать Анненский для перевода греческой
трагедии; только общим знаменателем словаря Гнедича должна была быть
высокость, а словаря Анненского - красивость. Он вырос в эпоху, когда слово
считалось рабом смысла и мысль о красоте изгонялась из поэзии; его заботой
было реабилитировать красоту хотя бы как редкость, необычность, изысканность
отдельных слов и словосочетаний. Тому же служили и элегантные метафоры ("так
приходится мне бедствовать до отчаянья", говорит Еврипид; "Да, чаша зол с
краями налита", переводит Анненский, "Орест", 91) и даже реминисценции из
Пушкина ("Скажу ясней: тоска меня снедает", "Орест", 398). Но, воспитавшись
на Достоевском, он хорошо понимает, что житейский прозаизм на нужном месте
острее ранит читателя, чем выисканная красота: поэтому Елена об Оресте
по-бытовому просто спрашивает: "Давно ли он в постели-то, Электра?" (ст. 88,
и т. п. почти на каждой странице), а в кульминационном месте "Ифигении в
Авлиде" Клитемнестра кричит Агамемнону: "Пожалуйста, спокойнее!" (ст. 1133:
перевод совершенно точен, но посмертные редакторы упорно исправляли это на
приподнятое "Остановись!").
Что не удавалось - из-за филологической честности - вписать в слова
поэта, то вписывалось в пояснения к ним - в статьи, которыми Анненский
сопровождал каждый свой перевод. В предисловии к "Театру Еврипида" Анненский
обещал читателю "комментарий психологический и эстетический", историю
Nachleben Еврипида, "отношения его поэзии к живописи", а при необходимости -
к событиям общественным или политическим.
Комментарий психологический - это тот самый "новый язык чувств", о
котором мы говорили. Анненский смотрит на трагических персонажей как на
живых людей, современных людей, "вечных" людей - и строит свои статьи как
серии психологических характеристик, образ за образом, от центральных к
второстепенным, от поступков к переживаниям. Еще древние говорили, что
Софокл писал людей, какими они должны быть, а Еврипид - какими они есть;
Анненский избегает это цитировать, но для него это аксиома. Еврипидовские
герои у него "человечны", "рефлективны", "аналитичны" по отношению к
собственным чувствам, и, видя их такими, Еврипид заслуживает зваться поэтом
будущего.
Комментарий эстетический - это, по сути, часть комментария
психологического: как развились и усложнились человеческие чувства вообще,
так и эстетические вкусы в частности - мы видим красоту и в том, в чем
античный человек еще не видел. В предисловии к "Медее" Анненский рассуждает
о том, что, глядя на канатоходца, зритель внутренне хочет, чтобы он сорвался
и разбился; вот основа восприятия трагического. (Коллег-филологов это
шокировало.) Еврипид у него не только "поэтичен" и "изящен", но и
"причудлив" и "музыкален". Если что в Еврипиде рискует не понравиться
современному читателю, то это объясняется его "причудливостью", за которую
Анненский называет его "великим мистификатором". А "музыкальность" - это
иррациональность, это соприкосновение загадочного мироздания с душой
человека не через образы, а через символы: "Все мы хотим на сцене прежде
всего красоты, но не статуарной и не декоративной, а красоты как
таинственной силы, которая освобождает нас от тумана и паутин жизни и дает
возможность на минуту прозреть несозерцаемое, словом, красоты
музыкальной..." и т. д. ("Театр Еврипида", I, с. 47; что на самом деле это
прозрение - лишь иллюзия, он напишет лишь потом, в записях для себя).
"Статуарность и декоративность" была идеалом парнасцев, "музыкальность" -
идеалом символистов, Анненский учился и у тех, и у других, но иногда эти
идеалы сталкивались. Здесь Анненский держится символистского идеала: поэзия
воздействует не реальными зримыми образами, а намекающими бесплотными
символами, поэзия не должна быть живописной (это и есть для него "отношение
поэзии к живописи"). Но отделаться от парнасского соблазна он не может и
наполняет своего Еврипида вводными ремарками с описаниями декорации и лиц в
стиле живописи прерафаэлитов или Беклина: сейчас, через сто лет, именно они
кажутся безнадежнее всего устарелыми.
В филологии XIX в. противостояли две национальные школы, немецкая и
французская (а третья, английская, смотрела на них свысока). Немецкая была