Европа кружилась в вальсе (первый роман)
Шрифт:
Поэтому колебания при виде собственной руки на фоне бутылок были не выражением растерянности человека, оказавшегося перед выбором, а теми мгновениями, которые тело, до сих пор вполне здоровое и еще не ведающее угрозы, исходящей от сознания близящегося конца, как бы контрабандой привносит в тот краткий промежуток времени, что предшествует мгновенью последнему.
Он усмехнулся. Нет, это не слабость. Это лишь означает, что мое естество, которому наплевать на вердикт моего разума, по-прежнему жизнестойко и, конечно же, сопротивляется. Но теперь оно лишь растягивает время и шлет в его стремительно сужающееся пространство рой образов и впечатлений, которые мчатся, обгоняя друг друга только для того, чтобы успеть еще вовремя
Странно, что во всем этом полностью отсутствует угроза небытия, беспредельной пустоты и все те кошмарные видения, которые некогда меня ужасали, в пору, когда о самоубийстве я еще и не помышлял!
Право, я был бы отнюдь не прочь об этом поразмыслить, будь у меня на это время.
Но времени у меня нет.
Этого у меня уже нет.
21. ГАРТЕНБЕРГ
Едва поезд остановился на Северо-западном вокзале, Каваном овладело такое чувство, что ему следует поторопиться. Зачем — он не знал, но от гнетущей тревоги избавиться не мог. Сперва, конечно, надо бы заскочить домой переодеться; впрочем, это ни к чему, ведь в этом сером костюме, который сейчас на нем, он часто ходил на службу и прежде, да и дома все равно никого нет: жена с малышкой приедет только завтра…
Он мигом решился. Оставил чемодан в вокзальном гардеробе и сел в трамвай, шедший в направлении Рингштрассе. Штубенринг, Кайзер Вильгельм Ринг, Коловрат Ринг — стремительно мелькали отдельные участки кольцевого проспекта… А вот сейчас он поедет мимо венской квартиры графа Гартенберга; по приезде в архив нужно доложить графу о себе. Было бы хорошо, если бы тот нашел для него немного времени; граф наверняка уже располагает самыми свежими и самыми достоверными новостями… Вот сейчас, первый дом, как только трамвай минует поворот с Кольцевого проспекта на Кернтнерринг. Ага, вот…
У Кавана перехватывает дыхание — портал дома завешан черными полотнищами, ниспадающими до краев черной ковровой дорожки, которая словно бы исторгалась темным потоком из недр дома и текла до самого тротуара. Каван успевает еще заметить фигуру в черной ливрее и шитой серебром двурогой шляпе — и зловещая картина исчезает в окне движущегося трамвая. На первой же остановке возле Оперы Каван выскакивает из вагона и поспешно возвращается в направлении, противоположном движению трамвая. Он почти бежит…
Когда он подходит к дому, несколько человек как раз начинают сворачивать ковер, другие подставляют стремянки к верхней кромке черного балдахина. Видимо, похоронная процессия тронулась совсем недавно. Ни секунды не раздумывая, Каван бросается к остановке на противоположной стороне Рингштрассе, к которой как раз приближается трамвай, идущий в сторону Мариахильферштрассе. Трамвай наверняка обгонит процессию.
Но, собственно, зачем он это делает? Этот вопрос Каван задал себе, уже очутившись в трамвае. Пожалуй, сам Гартенберг прокомментировал бы это иронически и едва ли понял бы его. Он в достаточной мере обладал способностью чувствовать, но чувствительным, сентиментальным не был и хотя придерживался традиций, однако внешних их проявлений, когда дело касалось его самого, не выносил.
Но ведь сейчас Каван спешит вдогонку за ним из побуждений отнюдь не формального порядка! Просто ему хочется побыть вблизи него, физически приблизиться к нему. Что им движет? Скорбь по поводу окончившейся жизни? Наивное желание оказать последнюю дружескую услугу? Но все это не выражает сути того, что, очевидно, и не поддается логически-расхожему объяснению. Одно несомненно: Каван поступает так скорее ради себя, чем ради…
За окнами трамвая улица потемнела от черных экипажей, лошадей черной масти и людей в черном.
Каван прижимается лицом к оконному стеклу, и вот он уже видит катафалк с гробом. Гротесковые гонки с мертвецом:
Вскоре трамвай оставляет траурную процессию далеко позади. На очередной остановке Каван сходит.
Он стоит на краю тротуара, издали доносится протяжная мелодия похоронного марша. Ее замедленный, раздумчивый ритм словно бы давал тем, кто ее слушает, время задуматься о быстротечности земной жизни. Затем показывается катафалк. Он запряжен тремя парами лошадей черной масти (или это гнедые, перекрашенные в черный цвет? Ну да неважно!); при каждом шаге они кивают головой, словно черпая из каких-то глубин воду познания, и амплитуда этих кивков увеличена взмахами высоких султанов из черных страусовых перьев, укрепленных на ремешках наголовника. В каждой паре на подседельной, идущей слева лошади, сидят одетые в черные ливреи форейторы, козлы пусты, возницы нет. Катафалк открытый — без стеклянных боковин, без драпировки и цветов; ничто не должно мешать запечатлеться гробу в глазах и сознании тех, кто провожает его взглядом.
Над верхом катафалка выступают деревянные посеребренные рыцарские доспехи, ибо хоронят аристократа, которому полагалось и воинское звание. По той же причине сразу за гробом идут одетые тоже в черное два маленьких пажа: один несет на вытянутых руках преломленный посредине герб Гартенбергов — преломленный потому, что покойный был последним потомком в роду; другой несет на бархатной подушечке ордена и регалии Гартекберга.
Вслед за пажами тарахтят коляски похоронного бюро с венками и букетами: одна, две, четыре, пять, шесть… И уже потом движется головная часть процессии провожающих, в данном случае это — коллеги по службе, здесь же несколько членов правительства в цивильном платье; а затем шествие вспыхивает золотом и разноцветьем лент — это идет генералитет, представители дипломатического корпуса и придворных ведомств.
С чувством признательности созерцает Каван это помпезное зрелище — оно хотя бы ненадолго помогает ему заглушить воспоминания о рассуждениях Гартенберга насчет Альтенберга, музыки, Штрауса, венской сентиментальности; блекнут на этом фоне и воспоминания о странных высказываниях покойного относительно живущих в Австрии славян, относительно Габсбургов и жизни вообще…
Сейчас и здесь уже ни о какой жизни не может быть и речи. Ни о каких ее проявлениях. Тут перед глазами Кавана дефилирует смерть со всеми своими побрякушками, которыми увешали ее в угоду ритуалу люди; многие из них тоже уже мертвы, как и Гартенберг, хотя они еще дышат, идут за гробом, поминают, как это принято, покойного или уже надвязывают нити в пряже своих планов и амбиций, сызнова где-то и кем-то из них уже, безусловно, спрядаемой, поскольку выбыл ответственный деятель, освободился важный пост, одним влиянием стало меньше, и нужно осмотрительно, но без промедления комбинировать, ибо время в подобных случаях — это отнюдь не деньги, а по крайней мере ускоренное восхождение по служебной лестнице, карьера, положение…
Траурная процессия приблизилась к Мариахильфергюртлю. Капельмейстер в последний раз высоко вскинул жезл с золоченым набалдашником и резко дернул его книзу. Оркестр мгновенно смолк. Процессия остановилась, и высокопоставленные сановники, до этого шествовавшие за колясками с цветами, быстро разошлись вдоль длинной вереницы фиакров, которые ехали до сих пор порожняком, замыкая процессию. Зеленые плюмажи генеральских шляп и цилиндры штатских равномерно рассредоточились по длинному ряду экипажей, и в то же мгновенье всадники на запряженной в катафалк шестерке цугом дали шпоры своим лошадям; за ними двинулись извозчичьи пролетки с траурными цветами, фиакры — вся далеко растянувшаяся процессия рысью двинулась вперед, затряслись на булыжной мостовой гроб, деревянный полурыцарь, головные уборы участников похорон.