Европа. Два некролога
Шрифт:
— идея человека. Но идея человека и есть Я (= человеческая сущность). Конкретный человек NN мыслит себя, как Я, не свое Я, а себя как Я, конкретного себя как Я, как таковое. Я, как таковое (= сущность человека, родовое понятие), есть идея, которуюне- кто человек мыслит не как понятие, а как свое тело. Подобно тому как естествоиспытатель возвышается над природой познанием природы, так и тот, кто мыслит идеи, включая идею Я, осознает себя господином над идеями. Что ускользает от змеи–дарительницы Я, так это то, что её старое лемурийское Я (в сущности, платоновская идея) нейтрально, т. е. страдает врожденным пороком среднего рода. Я, как оно («оно!»), — не больше, чем пустое понятие, которому, если оно не воплотится конкретно, грозит неизбежное вырождение в кантовскую формальную апперцепцию (или во фрейдовскоебессознательное: «das Es»). То, что опекаемое Люцифером Я не очутилось среди universalia post rem, было благодатью Голгофы. Опасность
133
Рудольф Штейнер в лекции в Кёльне 18 декабря 1913 года.
134
Фантом — физическое, чувственно незримое тело, очищенное от бессознательных процессов и структурно изоморфное Я, тело, восстановленное в своей первоначальной помысленности и не знающее различия между витальностью и сознательностью. Духовная наука строжайше отличает физическое тело, как начало (стадия Сатурна) и конец (стадия Вулкана) творения, от физического тела в линии эволюции. Первое идентично Я и соответственно сознанию Я; второе есть утрата себя, как Я, в эволюционном сжатии Я до точки лба и параллельном расширении себя до бессознательного. Бессознательность физического тела, его не terra incognita своего первородного (физического) тела во всей полноте его свершения, а лишь поверхностные эпифеноменальные очаги ощутимостей, иначе и по–шопенгауэровски: физическое тело не как «волю», а как «представление» (представление о море в плоскости и без глубины). Фантом (воскресшее тело) есть тело, редуцированное до сущности, до Я, до абсолютного сознания в каждой точке возникающего и исчезающего вещества; если тело это бессмертно, то только потому, что в нем уже «нечему» умирать. Бог вспоминает в нем себя как Бога, не переставая быть человеком. О фантоме см. шестую, седьмую и восьмую лекции Рудольфа Штейнера в цикле лекции «От Иисуса ко Христу» (Карлсруэ 4–14 октября 1911). отрезанность от регулярно возникающего на нем и впадающего в нем в обморок, как бы постоянно мигающего и гаснущего Я, есть отложение процессов сознания в материю с вытекающими отсюда болезнями и смертью («грехопадение»); можно было бы сказать и так: Бог, забывший бы, что он Бог, стал бы, не переставая быть Богом, человеком; он называл бы себя по имени Я (= имя Бога), но при этом имел бы в виду
Не он, стало быть, как содержание мысли NN, но сам мыслящий его NN есть творец его и господин. Люцифер, соблазняющий автора «Философии свободы» всеми царствами мира и славой их, упускает из виду, что «Философии свободы» неведом никакой мир, через предположительную славу царств которого она могла бы быть введена в искушение. С точки зрения «Философии свободы» мир лишен не только славы, но и вообще смысла и цели, покуда он не освоен в познании и не переделан в мастерскую моральных фантазий.
Поскольку же и гордый Бог Люцифер составляет часть мира, ему нельзя было бы пожелать лучшей участи, чем предоставить себя в распоряжение «Философии свободы» — в надежде, что он смог бы обрести в ней смысл, осознав в её перспективах свое «дьявольство», как жертву и технически необходимое отклонение в трудном ремесле миросозидания. Ибо в дезинфицированном ариманически мире ему не остается ничего иного, как выйти на пенсию и пугать пугливых однообразно–местечковыми полуимаги- нациями–полугаллюцинациями — в тоскливом ожидании случая, позволившего бы за этим пугалом философски познать и теософски задействовать его аутентичную сущность. Дилемма Люцифера после «Философии свободы»: либо он должен признать в её авторе собственного господина, чтобы гарантировать себе философски серьезное и перспективное будущее в наступающей теософии гётеанизма, либо участь его прозябать в мире научного позитивизма, довольствуясь время от времени крохами со всякого рода мистических и оккультических столов.
Ужаснувшись этой дилемме, он делает вторую попытку, зовя себе на помощь Арима- на. Можно допустить, что на этот раз приманкой послужили ключевые слова из всё той же «Философии свободы»: «Человек должен противопоставить себя идее, как господин, иначе он попадет в рабство к ней». Идея значит Бог. «То, что философы называют абсолютом, вечным бытием, мировой основой, что религии именуют Богом, это обозначаем мы как […] идею». (Из вступительной статьи Штейнера к естественнонаучным сочинениям Гёте) [135] .
135
Сюда: Urphanomene 1/95, S. 98.
Если допустить, что перед ясностью и недвусмысленностью этого противопоставления у всех католических, протестантских, православных, буддистских, мистических, академических, нью–эйджных и прочих антропософов должен был бы отняться язык, то лучшей добычи носитель мировой гордости Люцифер не мог бы себе и пожелать. Досадным недоразумением выглядело лишь, что сказавший это «ницшеанец» вел себя так, словно он и не собирался сходить с ума, да, словно намерением его было, напротив, еще глубже, опаснее и неисповедимее входить в ум. Дело шло не об очередной жертве романтики, а о ком–то действительном. Книга «Истина и наука. Прелюдия к Философии свободы» (1892) определяет философский статус действительности. Действительным, в смысле книги «Истина и наука», может быть тот, кто обязан собой, интегрированностью своего существа не потустороннему, а исключительно силе своего познания.
Именно этого действительного и пытается Люцифер (при содействии Аримана) вторично ввести в искушение: если ты, так говорит он ему, и в самом деле тот, за кого ты себя принимаешь, бросься вниз с достигнутой тобою высоты — ты не разобьешься, если только признаешь, что я твоя свобода. — Говоря иначе: если ты взлетел так высоко, что тебе по силам противопоставлять себя Богам, как господина, это значит: перед тобой и над тобой нет больше ничего, на что ты мог бы равняться, никакого прообраза, по которому впредь могла бы формироваться твоя жизнь. Но стоять перед всяким бытием как господин, значит не иметь над собой никакой более высокой инстанции. Пусть так, пусть над тобою нет ничего; но признай тогда хотя бы ничто над собой. Я есмь этот «ничто», мое сокровенное имя гласит: Ничто–не–истинно-всё- позволено [136] . Если ты действительно свободный, проверь свою свободу, дай ей быть господином над тобой. Бросься в меня! . Присутствующий при этом в качестве ассистента Ариман добавил: я защищу тебя от страха! Бросайся же! — Ответом на это второе, внутренне связанное с первым, искушение стала книга «Теософия», в подзаголовке: Введение в сверхчувственное познание мира и назначение человека.
136
Формула Ницше из «Генеалогии морали». Об этой книге пишет Штейнер в письме к Паулине Шпехт вскоре после выхода в свет «Философии свободы»: «Он [Ницше — К. С] нашел бы у меня продолженными множество вопросов, которые у него остались открытыми, и наверняка согласился бы со мной в том, что его воззрения на мораль, его имморализм находит свое завершение лишь в моей „Философии свободы", что его „моральные инстинкты", соответственно сублимированные и прослеженные до их начала, дают то, что фигурирует у меня как „моральная фантазия". Этой главы „Моральная фантазия" моей „Философии свободы" и недостает как раз в ницшевской „Генеалогии морали", хотя всё, что в ней находится, указует на это.» — Иные антропософские и прочие мальчики (в том числе и убеленные сединой), вместо того чтобы заключить отсюда к неудавшейся в Ницше „Философии свободы", потирают руки в придурковатом предвкушении перспективы уличить Штейнера в ницшеанстве.
От читателя потребуются усилия, чтобы примирить ориенталистское заглавие книги с классически–просветительской топикой её подзаголовка. Ему, по–видимому, и в голову не придет спросить: во что он, как читатель, здесь, собственно, вводится? Написано же черным по белому: в сверхчувственное познание мира и назначение человека! Но почва начнет ускользать у него из–под ног, если он станет продумывать этот подзаголовок в свете, падающем на него из книги
«Философия свободы». В смысле «Философии свободы» сверхчувственное познание отличается от чувственного тем, что при последнем сначала находят объект и после наблюдают его, тогда как в первом его нельзя найти и, стало быть, наблюдать, не помыслив, соответственно, не сотворив его сначала. Знак равенства между мышлением и творчество мидентичен с аксиомой штейнеровской теории познания:
её беспредпосылочностью [137] . Если познание беспредпосылочно, значит оно не является отображением чего–то до и вне всякого познания реального (само «реальное», как таковое, оказывается уже неким познавательным результатом), а есть чистый акт творения, creatio ex nihilo. Введение в сверхчувственное познание мира означает соответственно: созерцание творения, или описательнее: в «Теософии»наблюдается то, что в «Философии свободы» мыслится [138] . — Аналогично обстоит дело и с топикой «назначение человека», на которой сорвали себе голоса поколения философов–просветителей.
137
Сюда: Urphanomene 1/95, S. 122–137, 2/95, S. 122–137
138
Сюда: Urphanomene 2/95, S. 62.
Если перевести эту топику с языка теологико–метафизических аподиктичностей на язык наблюдения (в призме «Философии свободы»), то она обнаружит себя не менее призрачной, чем старые «энтелехии» и «эссенции». Проще говоря: о назначении человека — в смысле теологических, метафизических, этических, эсхатологических, каких угодно директив — не может быть и речи, покуда человек (NN) не измыслит и сам не назначит себе, а тем самым и миру, цели своего существования, которая в последующих поколениях станет всеобще значимой и общечеловеческой. Мы видим, что теоретически, логически, чисто духовно «Философия свободы» убегает в перспективу абсолютного Ничто. Но теоретически, логически, чисто духовно и значит ведь — люциферически. В «Философии свободы», останься она книгой, не стань она человеком, Люцифер, несомненно, нашел бы козырную карту, бьющую любую другую карту.
Как отставший Бог, Люцифер обожествляет дух и охотно принес бы всего человека в жертву только головному человеку. Гёте оттого и являет минимум люциферичности, что Гёте избегает мыслить то, что он не есть сам. Гёте сам, творя свои творения, есть уже Вертер, Фауст, Мефистофель, Вильгельм Мейстер, Оттилия, перворастение, первоживотное, межчелюстная кость, учение о цвете, покой над горными вершинами. Напротив, максимум Люцифера в Гегеле обеспечен тем, что он мыслит как раз то, чту он не есть сам, больше: чем он не хочет быть сам. Сверхмощное полотно Гегеля, «Феноменология духа», эвоцирует некий дух, который охотнее откликается на понятие Мировой Дух, чем на имя Гегель.