Европа
Шрифт:
Улыбаясь, он поднялся, очень легко, очень непринужденно, почти весело, как бывает всегда, когда ход событий становится предельно понятным.
— Это все, что вы хотели мне сказать?
Жард отвел взгляд.
— Нет. Нелепое чувство вины — вы проявили слабость, если не трусость, но кто может требовать, чтобы молодой человек на заре жизни и карьеры стал рыцарем без страха и упрека? — возрастало в вас не только потому, что вы бросили женщину, которую вроде бы любили, в тот самый момент, когда по вашей вине ее постигло несчастье. Причина не так проста. Вы составили себе, господин посол, такое возвышенное представление о культуре, а значит, о Европе — для вас одно равно другому, — что из-за низости, проявленной вами в столь трагических обстоятельствах, вы в собственных глазах стали конкретным примером той раздвоенности, которая поставила культуру и общество по разные стороны баррикад. С одной стороны, Европа, с которой связывают расцвет мысли и чувств, короче говоря, достоинства, а с другой стороны, реальная, живая Европа, со всем своим эгоизмом, ненавистью, бессовестными
— Подобный мирный договор еще никогда и никем не был заключен, за всю историю дипломатии, — сказал посол.
Он слишком ясно сознавал, что его наблюдают, и старался не делать лишних жестов и не говорить лишних слов, которые были бы на руку этому специалисту по психологическим уловкам. Он уже опомнился и чувствовал, что его поняли, разъяснили, безжалостно вытащили на свет Божий. И как всегда, когда надо было держать дистанцию, не давая повода заподозрить себя в желании отделаться от собеседника, он прибег к юмору.
— Современную психиатрию часто упрекают в чрезмерной склонности к абстрактным объяснениям и недостатке лечебных средств, — сказал он. — И все же не могу утверждать, что ваш анализ понравился бы структуралистам или хотя бы всем этим старомодным ученикам папаши Фрейда. Или Лакану с его вербоманическими волхвованиями. На самом деле мне кажется, что ваш доклад — очень интересный, поверьте, — ближе к романтизму немецких философов конца века, например Шеллинга или даже Ницше — культура как религия, помните? — чем к сторонникам перманентной революции, к которым вы, по всей видимости, себя причисляете. Тем не менее в главном мы с вами сходимся: как и я, вы видите в культуре питающую плазму, но, как и я, не можете найти пуповину… Оживляющего перехода в реальность, в общество, не получается…
Он встал. Жард, как воспитанный посетитель, понял намек. Поднимаясь, он надевал очки, и его лицо вновь обретало невыразительность.
— И еще одно, — произнес Дантес, улыбаясь. — Если даже ваши предположения верны, я не думаю, чтобы вы могли многого ожидать от своего анализа в плане практических результатов… Если бы еще речь шла о неврозе… но вы почти готовы отнести меня к категории шизофреников, а это, сами знаете…
Он пожал плечами. Он увидел себя в зеркале, занимавшем половину противоположной стены, высокого, немного сутулого, на фоне чертежей будущих дворцов на обоях, чертежей, которые никогда не будут реализованы и которые удивительно правильно были подогнаны к его фигуре. В таком несколько метафизическом обрамлении он почувствовал, что застрял среди всех этих циркулей и угломеров, свидетельствующих о невозможности воплощения.
— Я говорил вам о ясности сознания и разуме, — сказал Жард. — Вот и все. У вас их в избытке, но, возвращаясь к главному, повторяю вам: будущее этой девушки зависит от вас — дело за вашей доброй волей… Вы значите для нее столько же, сколько значите сами для себя.
— И последнее, — подытожил Дантес, — раз уж вы придаете моему… болезненному воображению такую силу, если вы правы в этом, мне было бы легко избавиться от вас одним-единственным и сокрушительным усилием моей бредовой воли, изгнав вас из своего рассудка, и все было бы так, будто вы и не приходили, будто вас и не существовало…
— Это уж вам решать, — сказал Жард, — но было бы жаль…
— Мир потерял бы в вашем лице замечательного психиатра…
Жард дружелюбно посмотрел на него:
— Я говорю не о себе. Было бы жаль вас… То есть эту девушку, к которой вы так нежно привязаны…
Дантес проводил его. Открывая дверь, он произнес:
— Одну минуту. Думаю, вы поймете, что после разговора подобного… свойства я предпочел бы сейчас не видеть жену и сына. Тем более что я сказал им все, что должен был сказать… и внимательно их выслушал… в их отсутствие. Потому что мы обсуждали все это сотни раз. Поэтому я хотел бы, чтобы они вернулись во Флоренцию. Я зайду к ним завтра, если это так необходимо. Сделайте мне одолжение, представьте суть дела… как совет врача. Я не хочу огорчать их. И тем паче лгать.
— Будьте спокойны, — сказал Жард. — Я все возьму на себя. Я оставлю вам рецепт в холле… просто для проформы.
Несколько секунд Дантес стоял у двери и улыбался.
Теперь Жард мог приходить. Посол был готов встретить его лицом к лицу.
LIII
Дантес закурил трубку. Ему казалось, что он очень ловко отследил ход событий; он чувствовал себя покойно и беззаботно и слегка улыбнулся, вдруг поняв, чему он этим обязан. Уважаемый доктор знал свое дело; надо заметить, он прекрасно разбирался во всех подвохах, которые человеческая психика иногда себе устраивает. Эрике ничто не угрожало. Он не стал вдумываться в детали этого признания — тогда пришлось бы делать выводы и не только порвать с Эрикой, но и отказаться от уловок, которые позволяли ему увиливать от себя самого. Он был рад, что может смотреть на себя объективно, Жард явно упустил это из виду: он никогда не переставал контролировать состояние своей психики, исследовал все ее закоулки и обдуманно организовывал ее внешние проявления. А наивысшее мастерство — когда созданный им самим образ изучали как душевное расстройство, и наблюдатели даже не догадывались, что эти фокусы вводят их в заблуждение, так как беспорядочность и спутанность сознания были вполне четкой целью, которой он стремился достичь, чтобы отвлечься от себя самого.
Тем не менее для вящей уверенности нужно было принять кое-какие меры предосторожности. Дантес позвонил в посольство и долго обсуждал с Шармелем текущие дела. Он выказал приличную случаю озабоченность при известии о том, что, хотя забастовка не стала всеобщей, профсоюзное движение посеяло хаос во всей Италии, и при мысли, что его окружает хаос, он почувствовал странное удовлетворение, причина которого на сей раз осталась ему неясна. Неофашисты напали на участников коммунистической демонстрации, в Палермо во время драки кого-то убили. Он сказал своему поверенному — тот заметно нервничал и чересчур внимательно прислушивался к словам посла, как будто ожидал уловить в подтексте какой-то знак, который, разумеется, был бы истолкован исключительно негативно, может быть, о нем сразу сообщили бы в Париж, — итак, он уведомил его о том, что намеревается продлить отпуск еще на несколько дней, но немедленно вернется к работе, если ситуация обострится. Он повесил трубку с легкой гримасой презрения в адрес своих злокозненных соглядатаев, размножавшихся буквально на глазах, и хотя он не допускал и мысли, что эти случайные сообщники действительно составили против него заговор, они заслуживали только презрения — ничтожные враги, которые окружают любого человека, хоть в чем-то не похожего на остальных и, может быть, в чем-то даже возвышающегося над остальными.
Он прошел в библиотеку и, хотя не был голоден, приказал подать туда обед, чтобы соблюсти обычный распорядок дня нормального человека. Он дружески побеседовал с Альберто, который сам принес ему еду, расспросил его о семье и прочих частностях его служебного положения. Альберто, вероятно, несколько встревожил случай с уволенным дворецким, поэтому он отвечал запинаясь, а подав кофе, задержался, как будто не хотел оставлять посла одного.
— В чем дело, Альберто?
— Ваше превосходительство…
— Да?
— Это… это по поводу вашей… вашей одежды…
— А что в ней такого?
— Ваше превосходительство… Видите ли, люди, которые живут в деревне… поставщики…
Дантес с некоторой досадой пожал плечами:
— Дорогой мой, когда я подписывал договор о найме, то не брал на себя обязательства одеваться как в средние века. Я понимаю, что твидовый костюм смотрится диковато на фоне ренессансной обстановки, но вилла, насколько я знаю, еще не превращена в музей, так что делать из меня экспонат шестнадцатого века немного излишне, я вовсе не намерен переодеваться князем Дарио из уважения к духу этого места. Если они ожидали увидеть посла Франции в одежде придворного или, может быть, кондотьера с соколом на руке, скажите им, что мне очень жаль, но я приехал сюда не для того, чтобы приводить в восторг туристов…