Эвтаназия
Шрифт:
– Хотите чаю? – спохватился я. – Хавка у меня водится нечасто, но хороший чай есть всегда – из провинции Юньань. Без хавки, как выяснилось, прожить можно довольно долго, а вот без чая – фиг.
– Хочу, – сказала она, – с удовольствием. Я обожаю этот сорт.
– Хавка, – проговорила она. – Шарман.
– Между прочим, я с трудом вас разыскала, – сказала Момина, когда я с пустым чайником словно уж выползал из комнаты.
Коридор с тусклой лампочкой и обшарпанными стенами снова поприветствовал меня. Я проследовал на кухню. Здесь было всего лишь две газовые плиты и чугунная ванна, которой никто не пользовался. Для остального места не хватило, поэтому кухонные столы располагались в коридоре.
Ванная комната была у нас раза в три больше кухни, однако самой ванны в ней не было. В углу примостился унитаз, а ближе ко входу из стены торчал железный рукомойник. Над рукомойником красовался квадратный след – память о разбитом когда-то зеркале. Думаю, зеркало раскокошили еще до войны, зато над следом находилась розетка, которая до сих пор подавала признаки жизни. Выше розетки в ванной был только бачок, с которого уныло свисала железная цепь без ручки.
Электробритва хранилась у меня в одном из ящиков кухонного стола – чтоб вам было понятно, где я ее взял. Я зажужжал, задумчиво уставившись в квадрат, на месте которого когда-то было зеркало. Наверное нужно было объяснить ей, откуда взялось это идиотское слово „хавка". Момина сказала: „Шарман", и я ее прекрасно понимаю. Если уж подобные слова утвердились в лексиконе писателя… Но это было излюбленное словечко в нашей компании – в писательской, между прочим. Для нас в равной степени было неприемлемо делать культ как из самой еды, так и из ее отсутствия. Оставалось относиться к кулинарии с легким презрением. Не то, чтобы мы регулярно недоедали – недоедали мы редко. Но качество еды практически всегда оставляло желать лучшего: хавка – она и есть хавка. А еще у нас было любимое словечко „нехило". В смысле – не слабо. Или – круто. Я выдул плоды покоса в унитаз. Время от времени по непонятным для остальных жильцов причинам унитаз засорялся, и приходилось основательно поработать вантусом, чтобы восстановить его проходимость. И только мне было известно в чем тут дело. Я улыбнулся, смакуя собственные воспоминания. Потом бухнулся перед унитазом на колени и исступленно помолился на бачок. С некоторых пор я стал регулярно этим заниматься.
Но, унитаз, разумеется, забивался не от того, что я молюсь на бачок. Это я к тому, что вдруг вам так показалось. Просто я излагаю обстоятельства достаточно сумбурно. Долгие годы занятия литературой утвердили меня во мнении, что излагать обстоятельства каким-либо более приемлемым образом я неспособен. Если сумбур творится у автора в голове, наивно искать ясность в его книгах. Или иначе: если у автора нет царя в голове, откуда он возьмется в его книгах? Так что, если кто любит про царей, нет тут царя. Нет и никогда не было. Унитаз есть – это правда, и молитвы есть. Но они никак не связаны друг с другом. Никакой метафизики. И никаких царей. Мы свергли их сами знаете когда.
Чтобы продемонстрировать читателю, какой сумбур творится у меня в голове, я решил поместить тут трактат о революции. Я не специалист в данной области, однако это не имеет никакого значения. Мысли-то какие-то у меня есть, а о мыслях и речь: какие они у меня путанные и как чохом я вываливаю их на ни в чем неповинные страницы. Начал о Моминой, а закончу революцией. Дабы вы осознали степень отсутствия в голове царя.
Я поднялся с колен и вернулся на кухню, чайник уже кипел вовсю.
– Еще удивительно, что вы вообще меня нашли, – сказал я Моминой, отворяя дверь и появляясь перед ней в клубах пара. – Как вам это удалось?
Она как раз просматривала мою „Эвтаназию". Разумеется, безо всякого разрешения.
– Когда опубликуете? – поинтересовалась она, перелистывая страницу.
– Думаю, никогда.
– Тоже мне, Сэлинджер!
– Г-м, охота вам обзываться. Просто вам в виде исключения я дам почитать в рукописи. А больше все равно никому не интересно.
„Тоже мне Сэлинджер" можно было понять, как и „тоже мне, Бог", т.е. другими словами „а не пошел бы ты, мальчишка, прогуляться"?
Я поставил на стол чашки. Забыл упомянуть, что над столом находилось несколько открытых книжных полок, которые я смастерил собственными руками, и на нижней из них рядом с книгами стояли две чашки с видами города Портленда, штат Орегон.
– Я шла по следу, – сказала она. – Словно гончая… Или борзая? Как правильнее?
– Легавая, – не преминул я тут же отквитаться за Сэлинджера.
Мой вариант, видимо, ей не очень понравился, и она сморщила носик.
– Меня пинали словно шарик в пинг-понге. Поначалу я сунулась в трехкомнатную квартиру на проспекте Ленина, оттуда меня направили на Маяковскую в двухкомнатную, там меня, в свою очередь, завернули в однокомнатную на Фонвизина, и наконец я добралась сюда.
– Все верно, – подтвердил я. – Этапы большого пути. Одному жить в трехкомнатной квартире – это же пытка.
Убедительно? По-моему, не очень. Ну да ладно.
Я насыпал чай прямо в чашки и залил его кипятком. Она внимательно наблюдала за моими действиями.
– Ба, а куда же подевалась наша замечательная щетина? – всплеснула вдруг она руками. – Поздравляю, вы сбрили половину своей индивидуальности! За вами нужен глаз да глаз.
От возмущения у меня даже засвербило в носу. Я, видите ли, пекусь, чтобы во время процесса у нее не возникало отрицательных эмоций, чтобы не натереть невзначай эти нежные щечки и еще кой-какие места своей безжалостной наждачкой… а она…
– Половина индивидуальности – это все же половина, – угрюмо отозвался я. – У меня еще остались волосы на груди. Давайте-ка ваше платье, в смысле – плащ, сюда, у меня здесь достаточно тепло.
Она не стала возражать. Внутри у меня все замерло. Я швырнул плащ на кровать, в объятия своему халату: тот уже в нетерпении протягивал рукава. „Давайте-ка ваше платье" – какая божественная мелодия! Теперь бы и саму Момину туда…
Вообще-то, по трезвому размышлению, „куда же подевалась наша щетина" звучало вполне многообещающе. Пожалуй, зря я так. Если уж и щетина „наша", то… И потом, „за вами нужен глаз да глаз". Да, за мной нужен глаз – не возражаю. И еще какой глаз! Вот, в точности, как у нее. Я сел за стол.
– Вы знаете, когда я читала ваши книги, я подметила одну любопытную особенность. – Она размешивала ложечкой сахар. – Собственно, это и сделало меня сразу же вашей поклонницей. Вы берете какую-нибудь известную, очевидно, понравившуюся, вам вещь, сдираете с нее два-три верхних слоя, словно шкуру с барана, и уже на обнаженную тушу наращиваете что-то свое. По сути, это даже нельзя назвать подражанием, поскольку то, что получается в итоге, казалось бы, с оригиналом не имеет ничего общего. И все же это, по-видимому, подражание. Только на другом, гроссмейстерском уровне.