Эвтаназия
Шрифт:
От неожиданности я разинул пасть. Шальная пуля, подумалось мне. Не может же она, в самом деле… Да кто она такая? Да это исключено!
И тут я услышал свой собственный хохот, от которого у меня же у самого кровь в жилах застыла.
– И что же, по-вашему, я… освежевал, если вы предпочитаете такую терминологию, когда работал над „Мейнстримом"?
– „Зимнюю войну в Тибете" Дюренматта, – ответила она.
Бинго!
Далее лучше было не продолжать. Чтобы лишний раз не получить щелчок по носу. Лучше не продолжать! Не продолжать!!!
– М-м…
– Одну из повестей Сэлинджера: „Выше стропила, плотники".
Бинго!
– Но откуда… Черт побери!
Я вылил на себя горячий чай и вскочил с места. Вновь коридор судорожно засвидетельствовал мне свое почтение. Выхватив из шкафа старые джинсы, я напялил их вместо спортивных штанов. Одновременно ощущая, как распиравшее меня до сей поры либидо превращается в воздушный шар, в который выстрелили из револьвера. П-ш-ш-ш-ш-ш… Влечение к Моминой улетучилось, гавкнулось, обернулось чуть ли не собственной противоположностью. Приступ вожделения оказался столь же недолговечен, сколь и всепоглащающ.
– Во всяком случае с „Разъяренным мелким буржуа" у вас номер не пройдет! – Как будто это еще могло иметь какое-то значение.
Она кивнула.
– С „Разъяренным мелким буржуа" действительно пришлось повозиться. Поначалу я решительно ничего не могла понять, пока случайно не посмотрела „Двойную жизнь Вероники" Кшиштофа Кисьлевского и до меня наконец не дошло, что на сей раз вы изменили литературе с кинематографом.
– Значит вы утверждаете, что „Разъяренного мелкого буржуа" я сростил с „Двойной жизнью Вероники"? – У меня еще оставалась слабая надежда.
– Не совсем так, – сказала она. – Вернее такой ответ, пожалуй, был бы неполным. Потому что кое-каких компонентов все же не доставало. Я пересмотрела весь „Декалог", но не сумела ничего обнаружить. И только когда добралась до сборника „Три цвета"…
– Какой? – прохрипел я. – Какой цвет?
– Насколько помню, один из фильмов назывался „Синее", второй – „Белое" и третий – „Красное". По цветам французского знамени.
– И российского тоже, – прохрипел я. – Какой цвет? – У меня едва не вырвалось „сука".
С победной улыбкой она воззрилась на меня.
– Разумеется, „Синее".
Бинго!
– Ты – ведьма!!! – прохрипел я.
„Ведьма", пожалуй, благозвучнее, нежели „сука". Да и, к тому же, справедливее: ведь только ведьма могла догадаться, что „Разъяренный мелкий буржуа" – смесь „Двойной жизни Вероники" и „Синего".
– Не стоит удивляться, – проговорила она. – Просто я тоже любительница глубоких бурений: интересуюсь тем, что у произведения внутри.
– А я думал, я один такой ненормальный.
– Я тоже! С наслаждением зарываюсь в недра талантливых произведений, силовые линии которых уходят вглубь от поверхности! В заурядных произведениях ведь нет глубины, они плоские, как бумага, на которой они
– А я захватываю чужие недра, использую то, что уже создали другие?
– Именно, – сказала она.
Презренная бездарь, вот я кто. Цель поймана, художественный образ определен.
– Вы литератор? – поинтересовался я.
– Нет.
– Литературовед?
– Нет.
– Литературный критик?
– Нет.
– Тогда кто же вы, черт подери?!
– Пытливый читатель. Разве этого мало?
В наступившей тишине внезапно раздался рык леопарда – заработал холодильник. Шарики в моей голове перестали панически прыгать, с силой отскакивая от черепной коробки, и в оцепенении замерли. И я вдруг ощутил все разом, как единое целое: осень, комнату, залитую белым солнцем, и эту обворожительную юную ведьму, лакающую янтарный напиток.
– Я и отцу своему всегда помогала, – добавила она, улыбнувшись (не мне – своему воспоминанию). – Даже когда я была еще маленькой, он с удовольствием меня выслушивал. Говорил, что у меня идеальный литературный слух.
– Отцу?
– Моя фамилия Момина, – напомнила она.
– Ах, да!
Следовало, конечно, самому догадаться. Был такой писатель Момин в годы застоя. Неплохой, между прочим, писатель, да вы и сами, наверное, помните. Но с другой стороны – ничего особенного. Таких много в эпоху коммерциализации литературы сошло с дистанции.
Нет, ну не дурак ли я, в самом деле? Ее фамилия Момина, а я – Мамлеев. Причем здесь, на хрен, Мамлеев? Хотя ассоциация все же любопытная: я словно чувствовал загодя, что здесь не без писателя (помните, как у Булгакова в „Собачьем сердце" – здесь не без водолаза?)
– Отцу – мое почтение. Он еще пишет?
– Папа погиб в автомобильной катастрофе полгода назад.
Что ж, финал вполне литературный, хоть и избитый. В слух я произнес:
– Соболезную.
– Спасибо.
Она взяла в руки перчатки и снова швырнула их на стол.
– Вместе с „Мейнстримом" опубликованы три ваших рассказа, – сказала она.
Разговор стал напоминать горный слалом, на виражах которого еще нужно было устоять на ногах.
– Это потому, что оставалось немного места, и в типографии предложили тиснуть что-нибудь дополнительно практически бесплатно. Пришлось устроить себе небольшое упражнение для пальцев. А что?
– Значит вы издаетесь за собственный счет? Неужели вы располагаете необходимыми средствами?
Я замялся.
– Был один источник, да весь вышел. Поэтому „Эвтаназию" я и пишу для потомков.
– Что же это за загадочный источник такой?
– Неважно.
Для потомков, спохватился я. Я всерьез, кретин, расчитываю, что пишу для потомков?!
– Рассказы сделаны под Бориса Виана, но уже чисто внешне. На этот раз вы имитировали стиль, сочинив свою собственную историю. Ведь в рассказах Виана нет глубины, они плоские, как бумага, на которой они написаны. А за эпатажем скрывается пустота. Эпатаж вообще одеяние невидимок.